Выбрать главу

Вернувшись домой, он выругал себя за эту никому ненужную исповедь, да было поздно.

Надев старенький темно-синий костюм, сильно жавший в плечах, Родион Федорович обошел все комнаты, показавшиеся ему пустыми без стеллажей для книг, присел у окна, привычно откинулся на спинку стула. Зазвонил телефон, громко, непрерывно. «Москва, наверное, вызывает по старой памяти»,— решил он и не поднялся.

За окном, под красным яром, лениво текла густо-зеленая река, обессилевшая от августовского зноя. Вниз вела белая, нарядная лестница, рядом, чуть левее, извивался по глинистому овражку заброшенный старый спуск, отслуживший срок,— по нему предпочитали хаживать люди немолодые, то ли по привычке, то ли потому, что он пологий. Не так ли получилось и в его, Родиона, жизни: разве теперь взбежишь одним махом по крутой парадной лестнице Южноуральска„ остается лишь одно — тащиться вместе с пенсионерами по выщербленным ступенькам окольного подъема. Пока взберешься — и умирать пора.

Прощаясь с Уралом, с тихой, задумчивой рощицей на азиатском берегу, с вечерней сиреневой степью, со всем, что окружало его столько лет, Родион Федорович почувствовал остро, больно, что это ведь всерьез, надолго, пожалуй, навсегда. Нет, он не сразу поверил словам Насти: «Ты мне в тягость». Он только сделал вид, что ему все безразлично, и чтобы поколебать ее, принудить к раскаянию, тут же заказал телефонный разговор с Москвой, выпросил отставку у редактора газеты. Потом созвонился с Егором насчет работы в Рощинском. Чем упорнее молчала Настя, тем поспешнее он действовал: купил билет, сдал багаж в пакгауз, снялся с партийного, военного, профсоюзного учета, сходил в милицию с домовой книжищей, даже оставил покаянную записочку для секретаря обкома. И лишь сейчас, когда все мосты и мостики были сожжены, Родион Федорович ощутил такой упадок сил, что ему, кажется, и не подняться с этого стула. Теперь он бы, может быть, готов был повиниться перед Анастасией. Но поздно, поздно... А почему, собственно, поздно? Вот, кстати, придет она и... Нет, счастья не просят. И не будет его больше, счастья. Разве только слабые женщины могут жить иллюзиями. Пусть Анастасия Никоноровна Каширина обманывает себя. Пусть. А он-то уж твердо знает, что ему, быть может, до конца дней своих придется добывать рощинскую медную руду с ничтожной примесью золота, которое никто и не собирается извлекать по грамму с тонны. Бессмысленное занятие для человека, державшего в руках увесистые самородки. А, черт с ними, с самородками! Чем ни тяжелее будет, тем, кстати, лучше.

Ведь он теперь дошел до того, что его раздражает даже этот третий спутник, что крутится себе вокруг Земли. Да, раздражает буквально все, чему ты служил всю жизнь, чего добивался. Раздражение, раздражение, раздражение. Так можно оказаться и по ту сторону разграничительной линии. Стало быть, надо ехать, ехать куда угодно, хоть на край света, и там забыться, одолеть, во что бы то ни стало одолеть свою собственную неприязнь ко всему ходу жизни. Иначе — гибель, гибель, опережающая простую смерть. Кстати, что ни делается, все к лучшему. К лучшему и разрыв с Анастасией. Пусть уход от Насти послужит сигналом бедствия... Э-э, Родион, как ты сгустил краски! Уезжать-то ведь неохота? Времени-то у тебя в обрез? И на что ты надеешься в конце концов? Только на здоровье. Вот, оказывается, когда пригодится тебе силенка. Последний шанс. Больше у тебя ничего не осталось,- ни общественного положения, ни семьи. Ну, что ж, и по грамму с тонны можно добывать крупицы радости. Добывают же другие. Например, Максим...

Родион Федорович не слышал, как Анастасия звякнула ключами, прошла на кухню, начала готовить ужин. Он нехотя обернулся лишь тогда, когда ее косая, надломленная тень скользнула по стеклу балконной двери.

— Иди, поешь.

Родион Федорович не пошевельнулся, только измерил Анастасию ожидающим взглядом. Даже в этом домашнем пестреньком халате с белым остроугольным воротничком она показалась ему совсем чужой. Лицо ее, обрамленное темными, с рыжинкой, прядями волос, было очень бледным, строгим. Брови словно бы пытались взлететь и не могли, трепеща изогнутыми кончиками крыльев, глаза отсвечивали сухим блеском,— все это означало: она сдерживает себя необыкновенным усилием воли.

— Спасибо, есть не хочу,— он встал, одернул коротковатый пиджак, поправил авторучку, торчавшую из нагрудного кармашка.— Скоро придет такси, надо ехать...