Он свирепо швырнул об пол козью ножку, сверкнул глазами на Евгения Павловича и улегся к нему спиной.
Евгений Павлович, как нашаливший щенок, стараясь не заскрипеть досками, тоже залез на свое место и постарался заснуть. Но дремота не шла. Неожиданная корявая, как полено, мысль налетчика будоражила, и генерал ушибался о жесткие углы ее внезапной и ужасающей правды. Евгений Павлович беспокойно вертелся на нарах, пока караульный, просунувшись в дверь, не крикнул:
— Тащи бак, обед получать.
Евгений Павлович вскочил. Приподнялся и налетчик, протирая глаза. Он опять скосился на генерала и ухмыльнулся:
— Ну, папаша, не поминайте лихом, коли хреном накормил. Валим за жратвой. Теперь мы, извините, одинакие. Вы профессор, я налетчик, а вместе, в одной клеточке, вшу кормим. Не извольте гневаться.
— Я не сержусь, — спокойно ответил Евгений Павлович и пожал протянутую жесткую лапу Турки.
Глава восьмая
Ночью увели Турку и еще семерых уголовников. Выводили их тихо, без переклички, стараясь не будить остальных. Комендант с караульным подходил к намеченным и расталкивал. Растолкав, отводил к двери и будил следующих. Когда будили Турку, Евгений Павлович проснулся, взглянул на стеариновые щеки коменданта и понял.
Ощутил небывалую еще дрожь и болезненную жалость, словно пришли отнять у него только что найденного после долгой разлуки брата.
Турка спал крепко и от толчков только всхрапывал.
Евгений Павлович шепотом спросил коменданта:
— Неужели расстреливать?
Комендант нервно дернул щекой и метнул в сторону генерала обозленными глазами.
— Нет, кофий со сливками пить, — сердито отрезал он и буркнул: — Спите уж, старичок. Ваше дело здесь маленькое.
Очевидно, во всей фигуре Евгения Павловича проступило беспомощное томление, потому что комендант добавил:
— Есть чего жалеть! Душ двадцать зарезал, сукин сын. Таких и стрелять в первую голову, чтоб землю не заблевывали.
Турка проснулся. Один ус его по-прежнему торчал, как револьверное дуло; другой рассыпался по щеке веером. Он ничего не спрашивал, быстро навернул портянки и надел лаковые с гармошкой сапоги. Лицо его чуть-чуть посерело, а глаза забегали мышами.
— Налево, что ли? — спросил он коменданта.
Комендант неторопливо отозвался:
— Там у пули спросишь.
Турка закрутил ус, встал и засмеялся.
— Она, братишка, только свистит без толку: у ней ответа не добьешься.
Покрутил еще усы, затуманился.
— Эх, усов жалко. Десять лет растил-холил, — и повернулся к Евгению Павловичу.
По всему облику генерала почувствовал его мучительную тоску и ободрительно потрепал по плечу:
— Не горюйте, папаша: все там будем. А вот примите от меня, извините, на память, от чистого сердца. Так, в кармане завалялось… Нам ни к чему.
Он вынул и сунул в руку Евгению Павловичу маленький, тускло блеснувший желтым, тяжелый предмет и, наклонившись к генералу, внезапно поцеловал его в губы. От усов Турки почему-то пахло ванилью.
— Простите, папаша, ежели словом обидел.
Евгений Павлович не мог поглядеть в глаза налетчику и стоял понурившись, сжимая в левой ладони подарок.
Турку увели. Евгений Павлович разжал ладонь и увидел в ней маленькое резное изображение Будды, монгольский бурханчик. Будда сидел, поджав тоненькие ножки, держа в руке змею, и бессмысленно-мудро улыбался. По весу и мягкому блеску металла генерал понял, что бурхан золотой.
Евгений Павлович вздохнул, положил бурханчик в боковой карман тужурки и залез под одеяло. В тишине камеры ему по временам чудились отдаленные выстрелы, и он вздрагивал сквозь дрему.
Рано утром приехала комиссия из Чека. В комендантскую принесли списки арестованных и поодиночке начали вызывать. В двенадцатом часу в комнату комиссии попал Евгений Павлович.
За комендантским столом сидели трое: один — седеющий грузин. В его орбитах шало метались, синея белками, горячие южные глаза. Он поднял голову от бумаг, уставился на Евгения Павловича.
— Фамылия? — спросил он коротко, словно рванул холст.
— Адамов.
— Чын в старой армии?
— Генерал-майор, профессор Военно-юридической академии.
— Прокурором в военном суде были?
— Был два года.
Сидевший справа щупленький блондинчик, по лицу которого нельзя было никак определить его возраста (можно было с равным успехом дать ему и девятнадцать лет и сорок), сощурился и вмешался в допрос: