Глаза инженера, выпученные начинающейся базедовой болезнью, были похожи на глаза пучеглазой зеленой кваквы, и он сам сидел в кресле, как кваква, — растерянной раскорякой. На секунду подскочила шалая дума: “А вдруг квакнет и прыгнет?”
От этого, прежде чем ответить, улыбнулся и, подавляя улыбку, заговорил:
— Всеприятие? Пожалуй, верно вы сказали. Не всеприятие, а вот приятие, если хотите, вот тут где-то, — генерал дотронулся до левого бока серой тужурки, — в самом деле сидит. Ум говорит: “Нельзя”, а вот тут шепчется: “А ты вникни”. В первые дни хотел за границу уехать. Остановило. И знаете, что остановило? Подумал: “Вот уеду и никогда больше не увижу этого покосившегося русского заборчика, хилой избенки, березок, разбитого проселка, а будут кругом чистенькие холощеные оградки и на них таблички: “тут можно”, “тут нельзя”. И не мог уехать. Лучше грязное, кровяное, да свое, нелепое, косолапое, причиняющее муки другим и само страдающее…
— Что ж, вы, значит, их признаете? — перебил Арандаренко.
Евгений Павлович щипнул несколько раз бородку. Ответил на вопрос не прямо:
— Я вот этого сам себе не могу объяснить точно. Казалось, кому, как не мне, придумывать точные формулировки. Юридический профессор, приказная крыса, а вот, подите, — формулировки найти не могу. Сказать, что признаю вот так, как старое признавал, — не могу, но и против не пойду. И врагом не стану. Я мимоидущий… наблюдающий. А порой даже кажется… Да вот вам странный случай. На Литейном плакат. Красный террор. Смерть буржуазии. Значит, мне смерть, вам смерть. Кажется, должен бы возмутиться. А возмущения нет. И они ведь имеют право защищаться.
— Это про покушение на Ленина? Не удалось, — сказал инженер, обуянный своими мыслями.
— Рад, что не удалось, — гневно сказал Евгении Павлович, — мерзость этот терроризм, свинство человеческое. И террористы в девяноста случаях негодяи, а в десяти психопаты. Умом взять не могут, берутся за бомбу пли пистолет, а того не понимают, что хода истории пулей не остановить. И получается голая подлость или дурачество. Я в молодости еще, когда в Севастополе помощником прокурора был, с двумя сопляками столкнулся. Бомбу в командира экипажа бросили. Обоим по шестнадцати лет — мозги еще жидкие. Я посмотрел па них и обвинять отказался. Что с недоросля спрашивать, да еще коли недорослю голову свернули взрослые проходимцы и за их спины спрятались. Стрелять в Ленина! Нет силенки у эсеров чужую мысль одолеть. Нашли истерическую сволочь, сунули в руки револьвер, а сами хвост набок и до лясу. Прохвосты!
Арандаренко опять заскрипел креслом.
— Да вы прямо больны, добродию. А? По-вашему, так нужно поклониться да расшаркаться. Приходите володети и княжити, а мы вам ковриком под сапожки. То, мабуть, з того, що вы кацап, Евгений Павлович. Ваши деды татаровьям ясак платили триста лет, а наши хохлы татаровьев на колья сажали.
Самоуверенный голос инженера разбудил где-то глубоко запрятанную гордость. Показалось нужным одернуть расплывшуюся на кресле тушу.
— Вы моих дедов не трогайте, — вздернулся бородкой генерал, — может, они и к татаровьям на поклон ходили, а под конец ваши деды к моим под полы полезли защиты искать. То-то. А про эту власть сказал и повторю — приемлю. А если трудно принять сразу, то для меня и это понятно-с. На то и юрист я. Всякая революция-с, — Евгений Павлович начал сердиться и пустил в ход язвительные “ерсы”, — всякая революция-с по отношению к предыдущим устоям есть юридическая новелла-с. Французская была юридической новеллой по отношению к феодализму-с, эта — по отношению к капитализму-с. А такие, как мы с вами-с, туполобые мастодонты, рабы традиций-с. И вот не приемлем. И в дураках сядем-с.
Сказал и отошел к окошку. За окном по-прежнему гудел ветер, и садилась на крыши блеклая чахоточная мгла. С непонятным самому себе злорадством слышал за спиной сопение инженера, выкарабкавшегося из кресла.
— Говорю вам — больны вы, добродию. Треба вам эскулапа. Бувайте здоровы. Вижу, что с вами не сговоришь.
Молча проводил инженера до парадной двери, запер цепочку и прошел в столовую. На столе в кастрюльке дымилась пшенная каша. Пелагея стояла у стены, скрестив руки на высохшей груди.
— Садись, старая, — сказал Евгений Павлович, придвигая стул, — поужинаем вместе. Так сказать, содружество пролетариата с буржуазией. Внеклассовое занятие — насыщение утробы.
Рассыпчатая каша горячо обжигала язык. Пелагея облизывала кашу с ложки, старчески жадно шлепая губами, и, поглядев па нее, Евгений Павлович горестно усмехнулся:
“Все хочет жить, даже самое старое, ненужное. И живет для любопытства…”