Выбрать главу
благодати, благословлённых двойным помазанием Небес. Видит Еловин и простейший, самый ранний из известных, гнозиспоедание как проникновение в самую суть, ведь там всё ещё царят те времена, когда Дух воедино слит с Телом, и второе немыслимо без первого, если ты хватаешь Тело за мясистые выпуклости и отростки, ты берёшь в свои руки и Дух; если ты пережёвываешь или глотаешь целиком кусок мяса, то и содержащийся в нём Дух входит в тебя. Выкладками этими Еловин поделился с многими друзьями, но по-настоящему заинтересовались, прониклись и уверовали лишь двое – безработный парвеню Ногин, самоучка, эрудит и мизантроп и Барханов, журналист, мистик и хулиган. Барханов изначально был восторженным технократом и государственником, но государство гнило и рушилось, шаг за шагом осыпаясь в небытие; видя неизбежный крах системы, Барханов подался в почвенничество, язычество и дыромоляйство, но все почвеннические, языческие и дыромоляйские сообщества крошились, дробились на части, обвинявшие друг друга в отступничестве, и в итоге, как правило, скатывались в сумрачный зоологический национализм, пропитанный истерикой и страстным желанием всех проверить на расовую и этническую идентичность, в первую очередь, конкурентов по общей идее; Барханову претило быть заодно с горсткой фанатиков. А с Африкой, кроме всего прочего, у него были связаны самые тёплые воспоминания, однажды его даже красили под чернокожего, когда он был репортёром в одной из подсоветских стран. В пандан ему Ногин изначально нигде не работал и Африку не любил; сын немаловажного военного, он мог позволить себе богемное тунеядство, песни под гитару, бисексуальные вечеринки, раскрепощающие чувства, и ненависть к режиму
просто так, за то, например, что он безбожный (ненавидеть его за то, что он не капиталистический и не либеральный, Ногин не хотел, потому что это было слишком попсово, да и по-старпёрски, что уж там говорить). И вообще это было общее веяние эпохи: на смену ультралевым и свободной любви пришли неоконсерваторы и садомазохистская эстетика, Маркса сменил Ницше, Фрейда – Алистер Кроули и его наследники (практически поголовно лишённые чувства юмора своего учителя), политэкономию – каббала, а дзэн-мотоциклистов потеснили бизнес-суфии. На Африку в трактовке Еловина Ногин подсел благодаря Генону, которого также обожал, не особо, правда, задумываясь о природе Традиции, для него поначалу гораздо важнее была анафема современному миру, чем альтернатива ему (которой, впрочем, у Генона и не было). Старшие тусовочные товарищи указали Ногину на Еловина как на самого глубокого и оригинального толкователя идей Генона, и Ногин в нём не разочаровался. И вот уже через Барханова и Еловина он вышел на их старого знакомого по пьянкам и полублядкам-полухэппеннингам пятидесятых (несмотря на то, что слова такого искусствоведы ещё не придумали, сами хэппенинги уже были, особенно после смерти Сталина, похороны которого некоторые считают первым советским хэппенингом) – Сомлеева. Оба уже давно о нём ничего не слышали, и Еловин даже побаивался, что Сомлеев за эти годы обуржуазился, стал нормальным позднесоветским человеком, а то и вовсе уехал за границу и стал там преподавателем в университете; но Сомлеев оказался дома, работающим по расписанию, как заведённые часы; первое время он уклонялся от общения, но потом выделил им свободное время. В те годы, когда Сомлеев ещё не нашёл своего пути, он Генона не любил, как излишне абстрактного, бесплотного и не запредельного, вот и сейчас на рассуждения Еловина он отреагировал довольно вяло, зато вспомнил молодость, когда самым крутым шиком в их среде считалось рассказывать о выдуманных убийствах, изнасилованиях и просто сексуальных перверсиях, – легко, цинично и со смехом, – и, что называется, дал класс: хихикая, похотливо шепча и буквально выплёвывая ласкательные суффиксы в отвратительно большом количестве (они превратили его речь в кощунственное камлание – даже не сатане, а милому сатанишке), он поведал о своём Великом Делании, о сотворении внутриутробного мира и о тех социальных процессах, которые там нынче происходят, о том, что