мир его отошёл от своего создателя, утратил с ним вертикальную духовную связь, раньше раскатами поднимавшуюся от пищевода до носоглотки (ибо в специальные дни, обычно раз в полгода, заботливый Сомлеев обновлял созданный им мир, принимая рвотное или слабительное; в эти дни, считал он, там совершается что-то по-настоящему великое и эпическое, навроде ледниковых периодов или зарождения локальных религий спасения); что там теперь, судя по коликам и периодическим болям, наступило новое время, людишки обманывают друг друга кто во что горазд, молятся своему Создателю в белёных известью протестантских школах вместо готических соборов и православных храмов, и в связи с этим он, Сомлеев, решил отойти от дел на покой, получать пенсию, кушать манную кашку и мирно ждать свёртывания времени в свиток вместе с самим собой. Старые друзья и новый ученик тут же Сомлееву поверили: во-первых, это была чистая правда, всё, что он им рассказал; во-вторых, верить таким рассказам на слово было частью этикета на доисторических хэппенингах; ну и в-третьих, самостийное открытие Сомлеева очень хорошо совпадало с еловинской интерпретацией Изначальной Традиции. Довольно быстро вокруг Сомлеева сложился внутренний культ, его возвели в ранг полубожества и поселили в самой дальней комнате его дома. Потом, когда у секты завелись кой-какие деньги, его сначала поселили в подвале, в котором он в основном спал, а во время бодрствования – сидел в глубокой медитации или расхаживал, раскачиваясь из стороны в сторону, иногда его выводили в библиотеку, где кто-нибудь из дежурных читал ему книги из впопыхах собранной библиотеки (Сомлеев считал, что попадая в его живот через уши, они задают его миру в дни его заката утешительные вибрации, он очень искренне хотел, чтобы смерть его создания была окрашена в розовые тона, пусть и безбожные, зато добрые; сам он старался не слушать, вернее слушать только ухом, но не головой, как он сам выражался). В это же время зломудрый Ногин предложил не только вывести секту вовне, привлечь новых адептов и найти покровителей в правоохранительных и олигархических кругах, которые посодействуют в добыче новых объектов познания (их собственные первые трупы были познаны примерно так, как мне Ногин и рассказывал, с тем отличием, что вкушая варёную и жареную плоть первого, автостопщика, он думал о тех километрах, которые за свою недолгую, но весёлую жизнь успели намотать эти ноги, о том, как они, бывало, заплетались из-за того, что в верхнюю часть тела был влит спирт Royal или втянут марихуановый дым; теперь эти километры входили в ноги самого каннибала, первобытный пьяный кураж так же шатал его из стороны в сторону, а уши его так же подёргивались от дурацких песен ленинградских рок-групп); нет, Ногин предложил ещё и концептуально вывернуть наизнанку те идеи, вокруг которых все они собрались. В профанном мире, потерявшем свои корни, истинные ценности и глубинная метафизика не найдут своего места, говорил Ногин, откажемся для простецов от идеи познания, заменим её дьявольским отражением в зеркале, и вот увидите! – на гедонистическую приманку поедания человеческой плоти просто так, да ещё и приправленную снятием всяческой ответственности, они полетят как мухи. Так и стало. Для богатых жертвователей, на чьи деньги под чьей крышей секта устраивала свои пиршества раз в месяц, они были агностиками-каннибалами, для внутренней же гвардии они были тем, кем и являлись – адептами Изначальной Традиции, учителями Первого Знания, наследниками древних африканских и полинезийских Знающих, возродившими Великое Искусство. Им не испортили карты ни простец Мотин, уведший часть жертвователей, ни простец Колоднов, вредные идеи которого они восприняли как необходимое и неизбежное дьявольское искажение Божественного Промысла. Всё испортил только я. Сперва меня действительно воспринимали как ретранслятора городских легенд, слухов и чернушных баек, в которые просочились сведения об их внешнем круге, но Ногин, по его словам, тут же заподозрил неладное. Он давно втайне и въяве молился Господу о ниспослании чуда, о нисхождении Высшего Принципа с самых Верхних Пределов до его ничтожного уровня. Туда, наверх, он сам неоднократно поднимался, преодолевая земные нормы, ещё в юности, когда то истязал свою плоть сухим постом, то погружался в расщепляющую сознание содомию, но ему, как и многим, этого было мало, он всегда мечтал о лицезрении тыльной части Божественного Сияния или хотя бы о поцелуе ангела. Именно Ногин настроил Макса перед допросом, чтобы они с Даней не усердствовали, не применяли пыток и ограничились бы простыми, не травмирующими побоями. Если мы ошибаемся, я не хочу, чтобы он был изувечен. Пойми, Макс, я чувствую, что не всё так просто. Макс всегда относился к боссу с обожанием и ловил его чувства на полуслове. Он вытащил меня от разбушевавшегося Дани, а утром Ногин танцевал в своей московской квартире, раскачиваясь в молитвенном экстазе. После моего умыкания он долго спорил с Еловиным насчёт природы моего появления. Ногин считал меня воплощением Божественной Воли и по меньшей мере пророком, в чью пьяную голову Господь впервые постучался в тот самый нужный момент, когда рядом очутился Макс. Особенно Ногин упирал на то, что я придумал их, буквально выхватив из воздуха, хотя в пьяном бреду мог придумать кого угодно, хотя бы тех же самых гастарбайтеров-ассасинов! Еловин долго сомневался, скрипел и сварливо сетовал на мою слабую состоятельность в качестве пророка – слишком уж я испорчен западными веяниями, вон даже два моих имени первоначально носили какие-то мерзкие музыканты. В итоге они порешили ждать знака, в случае отсутствия которого Ногин хотел отпустить меня, а уже после ликвидировать наконец надоевшего ересиарха. Колоднов неправильно представлял их мышление; рано или поздно, они бы всё равно его убили (а уезжать ему было лень, и это, судя по всему, действительно было гораздо сильнее, чем страх смерти для покойного шестидесятника), просто им нужен был наиболее раздражительный повод, которым для Ногина и послужило моё умыкание (он слишком трепетно относился к моему появлению, чтобы не возревновать к похитителю смертной ненавистью). Еловин требовал, чтобы приготовили к потреблению и постижению нас обоих. На этом же смиренно настаивал невзлюбивший меня Даня. Но знак пришёл, и впечатлил он всех. Поздно вечером к ним постучалась девушка, сообщившая, что Джим пригласил её сюда. В ответ на самую обаятельную из ногинских улыбок она улыбнулась ещё прекрасней. Джим у нас на третьем этаже живёт, в гостевой комнате, добродушно сообщил Роман Фёдорович. И попросил Макса проводить. Регина, в отличие от меня, сразу же заметила вынутый шприц, ударила Макса и повалила его ловкой подсечкой, но на грохот прибежали молодые, и она в отчаянии прыгнула в окно, выбив его столом, сломала ногу, разбила лицо и потеряла сознание. Разрезали её на части и отрубили ей голову уже в подвале, куда быстро перенесли, усыпив ещё на земле. Ликованию Ногина не было конца. Он то танцевал, то много и весело разговаривал с Максом, Даней и даже панибратски хлопал по спинам юных гвардейцев. В подвальной поварне он бродил между столов, активно мешал повару, боявшемуся тактично выпроводить Учителя, и даже вынул из холодильника отрезанные конечности Регины и как-то любовно облизывал окровавленные места разрубов. Впрочем, все его восторги относились только ко мне. Роман Фёдорович рассчитывал, что даже находясь в шоке от совершённого (он не сомневался, что это самое деяние я совершил в изменённом состоянии сознания, трансе, подпитии, а, может быть, в припадке ярости), я загляжусь в её мёртвые глаза и окончательно приду в себя, вспомню своё истинное предназначение и прочту доверенное мне послание.