Выбрать главу

Университетские знакомые долго не могли определиться с тем, как меня называть. Им вообще было сложно определиться с тем, кто я и на какую полку меня поставить. Многочисленные историки, среди которых преобладали задроты, увлекающиеся ролевыми играми, а также политические радикалы в регистре от сталинцев до гитлеровцев (впрочем, и те и другие сходились в необходимости жёсткого порядка, массовых расстрелов и в том, что пивные животы ни в коем случае не портят мужчину) первое время принимали меня за толкиниста (из-за отросших за полтора года волос) и весь первый семестр недоумевали, почему это я слушаю электронную музыку, а не тяжелый металл. После первых моих студенческих новогодних праздников до них что-то дошло, и они перевели меня из категории толкинистов в категорию педерастов, несмотря на то, что я не испытывал сексуального влечения к особям своего пола. Впрочем, какой-то француз однажды высказался, что умную женщину под силу любить только педерасту, так что в чём-то эти фанаты крови и почвы были правы (вот только умных женщин на мою долю почему-то не находилось). Все радикалы дружно ощущали мою чуждость своим грёзам о самом прекрасном социальном строе: для нацболов я был слишком аполитичен, для язычников-почвенников слишком космополитичен, для коммунистов – слишком мелкобуржуазен. К тому же меня постоянно губила моя жажда спорить и глумиться над любыми попытками человеков построить мечту. Историки стройными когортами обходили меня как декадента и не называли никак, если не считать матерных оборотов. Рядовые филологини в брачном гоне также не удостаивали меня своим вниманием, поскольку в шкале качеств «образцового самца», однажды подслушанной мною в курилке, «нормальные бабки» изрядно перевешивали «умелую еблю». Технари, балдеющие от аниме-сериалов и онлайн-игр, просто не находили со мной тем для разговора: я не смотрел ни одного сериала и не играл ни в одну игру.

Имя мне подарила интерфакультетская ватага прогульщиков, планокуров и винопийц, которая сложилась к началу третьего курса. Однажды во время совместной пьянки на чьей-то обезродителевшей квартире все по очереди примеряли парик, который принадлежал маме временного хозяина хаты. Примерка перемежалась взрывами хохота, потому что с каждой новой головой, увенчиваемой светлыми локонами, мы по новой забивали бурбулятор травой и пускали его по кругу. Моя очередь была последней, я был без очков и на этот раз не строил страшную рожу (скулы уже болели от смеха, и я даже рефлексивно не смог бы набычиться). К сожалению, выражение моего лица в момент обретения имени не было запечатлено на плёнку, но если верить остальным участникам вечеринки, в парике, с чуть прищуренными глазами, я был необычайно похож на обдолбанного Джима Моррисона, на которого совершенно не похож в обычном состоянии. На всех последующих пьянках меня неоднократно фотографировали, хозяин квартиры даже несколько раз таскал на вечеринки в других домах парик (из-за чего у него однажды был жёсткий разговор с матерью, которая решила, что сын торгует своим телом, переодевшись в женское платье), но это волшебное сходство не всплывало вновь на поверхность моего черепа. Тем не менее, новое прозвище намертво приклеилось ко мне. Да я и не возражал. По сути дела, из одного мёртвого рок-отморозка я превратился в другого. Теперь мне оставалось только умереть от передоза в двадцать семь лет. Зато никакой Чапмэн в меня не выстрелит.

В начале четвёртого курса, состоящего из систематических прогулов, нашу компанию замечательно утяжелили несколько мажоров, у которых всегда водились деньги на алкоголь, траву и кинематограф. Я никогда не испытывал к обладателям карманных денег классовой неприязни. Ещё в детстве, общаясь с разными знакомыми родителей и их отпрысками, я пришёл к выводу, что личные качества человека никак не зависят от его кошелька: занудный или агрессивный нищеброд ничем не уступит такому же мерзкому толстосуму, а продвинутый буржуёнок всегда найдёт общий язык с прошаренным пролетарием. Когда мы бухали и дули, я чувствовал нечто вроде «розовой зависти»: то же самое, что проплывало по моему мозгу, когда я слышал чужую игру на чём-нибудь. Музыкантам и мажорам просто свезло. Так же, как в чём-то другом свезло нам.

Всю первую половину зимы, вяло начавшейся в позднем ноябре, меня мотыляло между «поэтами» и «музыкантами» – университетской и старой школьной компанией. Желудок и печень фильтровали вино и пиво, лёгкие засорялись никотином, извилины менялись местами, заполненные травяным дымом, а я очень много смеялся и творил разные непотребства, отчаянно пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку, которая позволит мне продолжить развлекаться и в будущем. Последний раз подобная жизнепрожигательная истерия творилась со мной летом после десятого класса, когда первым же июньским днём меня необычно остро накрыло осознание того, что это – мои последние трёхмесячные каникулы, после которых надо будет сдавать экзамены отсюда, сдавать экзамены туда, и такой пронзительной свободы в моей жизни больше никогда не будет. Тогда я протусовался всё лето, уговорил родителей ехать на юга втроём с сестрой, оставив квартиру в моих руках, прочёл пятнадцать по-настоящему сильных книг, удалил из компа весь русский говнорок и первый раз захотел покончить с собой, чтобы мой сосед по парте досиживал одиннадцатый класс в одиночестве, не подозревая о том, что я растворился в дождливых августовских сумерках, где-то в середине плэйлиста из Depeche Mode и The Cure вперемешку. Воля к смерти зудела в позвоночнике, но на практике привела лишь к тому, что я удлинил последние каникулы на две сентябрьские бонус-недели, которые родители провели в Евпатории. Первого сентября я ухмыльчато наблюдал общешкольную линейку из-за забора и даже поймал лучшего друга за взгляд, случайно брошенный на чёрную свежевыкрашенную решётку. Он тихим сапом выбрался из толпы, и мы пошли гулять по городу, наблюдая общую родительско-детскую суматоху и запивая упадочное предчувствие скорых холодов заранее охлаждённым пивасом. Его долго искали наши одноклассники, у которых не хватило приметливости опознать мою выстриженное новоочкастое рыло, но это не суть. Суть в том, что последующие две недели он сливал занятия, приходил ко мне в гости и вместо того, чтобы слушать грозно-сочувственные речи о нашем последнем годе и смотреть на затылки десятилетней выдержки друзей, недругов и открытых врагов по несчастью, мы слушали старый немецкий панк, новый английский трип-хоп и вечные электронные выебоны. За окном волны раннего ветряного холода сменяли приступы бабьелетнего тепла, а мы курили на балконе, плевались в будничное отсутствие прохожих под окнами и замирали от внутренней поступи неумолимо приближающегося нового времени наших личных жизней.