Выбрать главу

Помнится, в то лето, когда мне исполнилось двенадцать, я каждый день наведывался в церковь Святой Марии — помолиться Пресвятой Деве Гвадалупской, покровительнице нашего города. Я просил ее помочь мне пересдать в сентябре экзамен по физкультуре, поскольку в июне провалился самым позорным образом, хотя на то имелись причины. Мне не давался никакой вид спорта, я не был способен взобраться по канату, перепрыгнуть через коня или, на худой конец, просто перекувыркнуться. Во мне росло сознание отверженности, усиленное горечью от утраты привычной ясности детства, на смену которой пришли неопределенность и страхи переходного возраста. Я все время чувствовал себя не в своей тарелке, изгоем, мое слишком круглое лицо было усыпано прыщами, над верхней, еще детской, губой уже начал темнеть пушок, в самых неожиданных частях моего тела пробивалась растительность. И к этому еще добавлялся острый тайный стыд мастурбации, которая, если верить яростным предостережениям пастырей, являлась не только грехом, но и началом целого ряда ужасных болезней. Как странно, что когда-то я был этим самым ребенком — одиноким, толстым и неуклюжим, который летом каждый вечер, как только спадала жара, отправлялся в район Алькасара и входил, ступая по пятисот-или шестисотлетним надгробным плитам под прохладные своды галереи церкви Святой Марии, чтобы обратиться с молитвой к Пресвятой Деве. Преисполненный благочестия, в глубине души я терзался стыдом, потому что как раз в то лето научился мастурбировать, украдкой бросая взгляды на вырез платья и обнаженные ноги женщин, на грудь — белую, с тонкими голубоватыми прожилками и большим темным соском — босоногой цыганки, кормившей ребенка на пороге одной из нищих хибар на окраине рядом с развалинами городской стены. Иногда я еще издали успевал разглядеть на главной площади перед церковью четырех-пятерых хулиганов из моего класса, сидящих на каменной скамье. Эти парни уже курили и отирались по пивным и ни за что не упустили бы случая — пройди я мимо, даже притворившись, что не замечаю их, — поиздеваться надо мной. Они не раз проделывали это в спортзале или на школьном дворе, пользуясь своим физическим превосходством. Но они бы изгалялись еще пуще, если бы знали, куда я направляюсь: толстяк-зубрила, успевающий по всем предметам, не может сдать зачет по физкультуре и каждый вечер ходит молиться Пресвятой Деве, исповедуется, присутствует на службе и причащается — с угрызениями совести, с камнем на душе из-за того, что так и не отважился во всем сознаться на исповеди, не сказал священнику, который задал все положенные вопросы, и, осеняя в полумраке крестным знамением, скороговоркой призвал покаяться и отпустил грехи, что остался еще один грех, но о нем можно говорить лишь обиняками, называя его нечистым поступком. Так еще в детстве католическое учение приучило нас бороться с собой один на один, внушило искаженное представление о виновности: нечистый поступок был смертным грехом, и, если в нем не покаяться, он не может быть прощен, а если подходишь причащаться со смертным грехом, то совершаешь еще один, не менее тяжкий, чем первый, и одно прегрешение прибавляется к другому, подспудно отягощая совесть.

В церкви Святой Марии я в двадцать шесть лет венчался со своей первой женой. Во время церемонии я испытывал такое смятение и нервное напряжение, да вдобавок у меня кружилась голова из-за скопления народа, что, возможно поэтому, лавр-исполин во дворе церкви как-то выпал из поля моего зрения, хотя сейчас меня одолевает тревожное сомнение: а вдруг его срубили? — ведь в городе, где древоубийство стало обычным делом, в этом не было бы ничего странного. О том усатом, коротко стриженном молодом человеке в костюме цвета морской волны и с галстуком жемчужного цвета у меня сохранились гораздо более смутные воспоминания, чем о богобоязненном и терзаемом тайным стыдом юнце. Между ними разница в четырнадцать лет. За это время он успел довести до совершенства навыки, усвоенные еще подростком, научился притворяться тем, кем его хотят видеть, и, стиснув зубы, делать то, что от него ожидают: цель этой наивной уловки заключалась в том, чтобы утаить от других свое подлинное «я» и, утоляя духовный голод книгами и мечтами, а также все увеличивающейся порцией злости, оставаться мягким и податливым с виду. Так он и жил — в постоянном изгнании, где-то у самого горизонта, который почти никогда не становится ближе, хотя является всего лишь оптической иллюзией вроде пространства чистого поля, нарисованного на стене, или в каком-нибудь фильме, где актер на полной скорости ведет машину с открытым верхом по краю обрыва, но при этом что-то не заметно, чтобы ветер трепал ему волосы, а на ветровом стекле не мелькают тени деревьев.