Завершив свои дела, я уехал к себе. После этого я не был у Кусаина несколько месяцев. А поздней осенью меня снова послали на Копылуху.
Погода стояла отвратительная. Тучи ползли над степью так низко, что казалось, их можно было хлестнуть плеткой, если чуточку приподняться на стременах.
И вот я приехал. И, конечно, сразу же к Кусаину. И тотчас же спросил о лисе.
— Посмотри, — сказал он. — Посмотри…
Не расседлывая лошади, я побежал к лисьему колу, за юрту. Там я увидел неподвижно сидящую лису. Ее исхудавшая, острая морда стала вытянутой и тонкой. Лиса напряженно смотрела в степь, ее скулы нервно вздрагивали. Она не обратила на меня никакого внимания. Изредка устало и медленно мигая, лиса не переставая вглядывалась в даль, будто желая кого-то увидеть сквозь мглистую пелену.
У норы лежали куски мяса. Она не прикоснулась к ним.
— Они той ночью бросили ее? — грустно сказал Кусаин. — Зачем им теперь мать? Она выкормила своих детей. Она им дала все. Острые белые зубы. Теплую рыжую шубу. Быстрые ноги. Крепкие кости. Горячую кровь. Зачем им теперь старая лиса?
Наверно, в детстве мне довелось много слышать слезливых сказок, и они научили меня жалеть даже сломанное дерево… Мне безумно было жаль лису. Лису, так заботливо и так нежно воспитавшую в страхе и неволе, рядом с шумным и дымным жильем человека, пятерых лисят. И они теперь оставили свою заботливую мать наедине с ненавистным колом. Они покинули ее темной осенней ночью, когда все спали и ни выстрелы, ни собаки их не могли догнать. Это была хитрость. Хитрость, которую, как и свою жизнь, они тоже получили от матери.
Для зверей все это вполне законно. Но человек и зверя хочет видеть лучшим, чем он есть на самом деле. Так уж устроены благородные человеческие глаза.
— Она звала их, — сообщил мне Кусаин. — Очень жалобно звала. Она вчера лаяла на всю степь. Как по мертвым… Жалко. Очень жалко. Большой убыток. Пять малахаев убежали…
А потом Кусаин посмотрел на меня и умолк. Что-то вдруг изменило мысли моего степного друга. Может быть, мое молчание. Ведь мы с ним обменивались не только подарками, но и добрыми чувствами. Постояв минутку потупившись, он направился к лисе.
— Если пропали пять малахаев, пусть пропадет шестой! У меня каждый раз будет болеть голова, когда я надену шкуру такой несчастной лисы. У всякого свой головной боль, — сказал он, хорошо говоривший по-русски, нарочито коверкая слова, будто высмеивая этим свой явно не охотничий поступок.
Сказав так, он снял с лисы ошейник и крикнул на нее. Лиса не убегала. Тогда он пронзительно свистнул. Лиса сжалась и кинулась в нору подле кола.
— Уже не верит в свободу, — сказал он. — Не верит, что мы с тобой немножечко смешные люди.
Утром нора оказалась пустой, и Кусаин, входя в юрту, сказал:
— Вставай. Шестой малахай убежал искать свои пять малахаев. Она их найдет, обязательно найдет. Найдет и скажет: «Эх, вы… эти самые…» А может быть, промолчит? Простит? Она ведь мать.
Разбойник
На зимние каникулы отец с матерью уехали в Омск. Я и моя младшая сестра остались дома с бабушкой. Мне тогда было двенадцать лет. Мы жили на краю села, в новом саманном домике, построенном колхозом моему отцу и матери. Оба они преподавали в школе, где учились и мы с сестрой.
Наш дом был самым крайним в селе. Из окон дома, стоявшего на возвышении, открывался прекрасный вид в степь. Может быть, поэтому отец и выбрал именно это место. Двор дома не успели огородить — помешала ранняя зима. Построек на дворе тоже пока еще не было, если не считать закутка, где жили два ягненка. Мой баранчик… и Танина ярочка… Их купил отец…
Закуток для них был наскоро сделан из жердей, заваленных землей. Для тепла. Дверки сделал отец из прочных сосновых досок. Замок мы с Таней приладили сами. Настоящий, большой висячий замок. Как, будто кто-то мог похитить моего баранчика и Танину ярочку! Но ведь мало ли что могло случиться…
И случилось. Случилось, правда, так, что никто не мог и представить себе подобной истории.
У нас в те дни ночевал мой товарищ Коля Мякишев. Поздно вечером на третий или на четвертый день каникул, когда бабушка спала на глинобитной лежанке, мы втроем — я, Коля и Танечка — сидели на скамеечке, поставленной на стол. Нижние стекла окон были заморожены, а верхние нет, и через них можно было смотреть на степь, освещенную луной.