Песах Амнуэль
Сегодня, завтра и всегда
1
Десятитонный автокран с огромным трудом поднял купол, будто атлет — штангу рекордного веса. Серебристым рыцарским шлемом купол покачался над землей, а потом с глухим стуком, от которого, как показалось Ирине, вздрогнуло здание, прочно встал на башню лабораторного корпуса.
Стоя в тени раскидистого алычового дерева, за подъемом купола наблюдали двое астрономов. Одного Ирина знала, он работал на метровом «шмидте». Другого прежде не видела. Он был высок, даже не столько высок, сколько худ, и глаз невольно превращал недостаток толщины в избыток высоты.
— Я слышала, вы утверждали, что кран не потянет, — сказала Ирина.
— Естественно, — отозвался высокий. — Закон Паркинсона, знаете?
— Вы инженер? — спросила Ирина.
— Берите ниже — простой астроном.
— Как вас зовут, простой астроном?
— Зовите Вадимом, это будет почти правильно.
Вадим повернулся и пошел, не оглядываясь, выставив в стороны острые локти и по-страусиному переставляя ноги. Такой походкой ходил герой первого ее романа о сталеварах «Ночное зарево». Ирине даже почудилось на мгновение, что это он и есть — придуманный ею Антон Афонин.
«Ночное зарево» далось ей трудно. Почти три года ходила она на металлургический комбинат в дневную смену и в ночную. Писала и переписывала. Роман как будто удался, но книжка прошла тихо, и лишь раз в обзоре, опубликованном московской газетой, промелькнула ее фамилия.
После «Ночного зарева» она написала повесть «Странники» — о конструкторах дорожных машин. Ирина надеялась, что ее, наконец, заметят. Заметить-то заметили — местная областная пресса писала о ней как о молодом таланте, но центральная критика молчала.
А однажды — была весна, май — Ирина попала в обсерваторию. Экскурсия от Дома литераторов. В окрестности обсерватории — Ирина и не подозревала, что в сотне километров от города существует такая прелесть — ее поразили леса и поляны, пропитанные влагой и солнцем, выстланные травой, прошитой удивительно яркими, хотя и мелкими, бисеринками цветов. Ровным рядом стояли коттеджи и, как минареты двадцатого века, блестели купола телескопов.
— Вы когда-нибудь видели небо? — спросили у нее во время экскурсии. Ирина не нашлась, что ответить. Собеседник, конечно, шутил.
— На Земле всего несколько тысяч астрономов, — услышала Ирина, — и только они, да и то не всегда, видят над собой небо. Остальное человечество лишь любуется небом в ясные ночи. А это не одно и то же. Знаете, что говорил Кант? «Есть две вещи, которые можно изучать бесконечно, не уставая и не пресыщаясь. Это звездное небо над нами и нравственный закон в нас».
Все уехали, а Ирина осталась в обсерватории. Решение зрело, и она хотела проверить себя. Ей не повезло — с утра пошел дождь. Он был каким-то негородским, нудным и одновременно веселым. «Как наша жизнь здесь», — сказал ей кто-то. Она подумала тогда, что это может стать названием еще непридуманной и ненаписанной, но уже понравившейся ей повести — «Жизнь как дождь».
Ирина вернулась в город, не приняв окончательного решения, но с исписанным до корки блокнотом. Ночью ей снились звезды-дождинки. С того дня прошло три месяца, и горную тряскую дорогу в обсерваторию Ирина знала теперь наизусть. Была на наблюдениях, следила за работой прибористов, научилась составлять легкие программы для ЭВМ, много читала. Обжила комнату на втором этаже обсерваторской гостиницы, из окна которой был виден полосатый, как арбуз, купол ЗТБ — зеркального телескопа имени Бредихина. Правда, иногда ей хотелось бросить все, уехать отсюда, пойти в театр, выйти на проспект в новом платье, забежать к подругам, с которыми лет десять назад училась на факультете журналистики. В пасмурные дни, когда уже в шесть становилось темно, подступала тоска, привычная, но во сто крат усиленная близостью гор…
Ирина не впервые была на наблюдениях. Сидела у пульта, где посветлев, положив блокнот на колени, слушала. Телескоп казался бесконечным, утопающим во мраке, который начинался под самыми звездами и кончался где-то в преисподней. Здесь были два хозяина — мрак и гул. Мрак шел от ночи, куда глядел трехметровый глаз, а гул начинался и исчезал внезапно, когда стальной купол поворачивался, подставляя глазу телескопа смотровую щель.
Наблюдения еще не начались, и под куполом горели четыре яркие лампы. Сменный оператор, почти мальчишка, в этом году пришедший из университета, копался отверткой и щупом тестера в блоке оперативной памяти. Наблюдения вел Вадим — он стоял в люльке у нижнего края трубы телескопа, метрах в трех от пола, и вставлял кассету в зажимы.
Оператор с грохотом задвинул блок на место, погасил боковой свет. Заработали сервомоторы, труба телескопа повернулась. Подошел Вадим, спросил:
— Вам удобно здесь?
Ирина кивнула, и Вадим с минуту молчал, смотрел в черноту, думал о чем-то.
— Скажите, Ирина Васильевна, — спросил он неожиданно, — вы любите фантастику?
— Терпеть не могу, — сказала Ирина.
— Тогда спрошу иначе: не фантастику как литературный жанр, а фантазирование.
— Все равно, Вадим.
— Наверно, вы просто не умеете фантазировать и не читали хорошей фантастики. Но тогда… как же вы пишете?
— Фантастику я читала. Почти всю. Потому и не люблю. Цели у нее грандиозные, а методы несовершенны. Не потому, что писатели плохие. Просто фантастика, которую я могла бы полюбить, — это реалистическая проза будущего тысячелетия. Но даже если вы хорошо представляете, каким оно будет, все равно ваше описание останется плохим. Вы описываете будущее из прошлого, знаниями прошлого, языком прошлого. О будущем нужно писать языком будущего.
— Вы меня поражаете, — сказал Вадим. — Я и не предполагал такой точки зрения… Дело в том… В общем, я хотел попросить вас прочитать несколько страниц.
— Вы пишете фантастику?
Ирина подумала, что не могла так ошибиться. Вадим показался ей любопытным человеком, но если это всего лишь скрываемая графомания…
— Это не фантастика, — Вадим выглядел совершенно растерянным. — Это скорее… Не знаю… Пожалуйста, не принимайте это за попытку сочинительства, а меня — за графомана…
2
А где-то в это время заходит солнце. Темнеет. Из морозного воздуха, из вечерней дымки рождается тихая мелодия. Она еле слышна. Но она еле слышна везде — у театрального подъезда и на площади. Вечер напевает мелодию — несколько тактов из сегодняшнего спектакля. Я слушаю музыку, пересекая площадь у квадриги Аполлона, я даже поднимаю руку, пытаюсь поймать в ладонь несуществующее. Музыка звучит — по традиции рефрен повторяют десять раз — и все дневное уходит из мыслей. Уходят споры с режиссером, долгие и нудные вокализы, которые я воспринимаю как неизбежное зло, так и не научившись любить их. Уходят часы в холостяцкой квартире — в ней есть все, что мне нужно, и потому кажется, что в комнатах пусто. В них нет чужого: запаха легких духов, уюта, какой-нибудь шкуры лигерийского эвропода, небрежно брошенной на пол. Я уже привык и не чувствую себя одиноким, потому что со мной всегда память о днях, когда мы были вдвоем. Просто я редко вспоминаю — иначе было бы еще труднее…
Когда музыкальный рефрен звучит в десятый раз, я подхожу к двери своей гримерной, открываю ее контрольным словом и смотрю на свои ладони — ладони Риголетто. Или Фигаро. Может быть, Горелова. Иногда Елецкого, Я начинаю гримироваться и страдаю, потому что в это время герцог Мантуанский соблазняет мою дочь. Или радуюсь, предвкушая победу над злосчастным доктором Бартоло. Может быть, тоскую по далекой и недостижимой Земле, затерянной в космических безднах. А иногда мучаюсь ревностью, потому что графиня Лиза не любит меня…
Обсерватория стояла на холме, горы, сизые, дымчатые, толпились у горизонта. Единственная дорога во внешний мир, казалось, исчезала в жаркой пелене, не пропетляв и километра.
В лабораторном корпусе было душно и сумрачно — свет проникал в коридор только сквозь матовые стекла десятка дверей, Ирина открывала двери наугад, пока не нашла Вадима в комнате со странной табличкой «…и туманностей». В комнате шел семинар, и Вадим вышел с Ириной в коридор.