Выбрать главу

— Не говорят они так, просто они не говорят, что он не виновен. Они в этом не убеждены. Я… я не пойму, отчего весь этот шум в печати, — они выжали из этого дела все, что можно, и все не успокоятся. Так и изощряются один за другим. Понятно, как это началось, но…

— Но, милый, ты же всегда говорил, что тебе наплевать на газеты.

— Правильно.

— Ты же это говорил! Не помню, сколько раз я от тебя слышала, что…

— Ой, прекрати. Ну, давай теперь посчитаем: сколько раз я тебе говорил, что пресса на меня не воздействует?

— Ну и глупо! — Она попробовала усмехнуться. — Сейчас ты меня, похоже, дразнишь?

Я смотрел на нее не отводя взгляда. Пытался заставить ее увидеть то, что вижу я. Потом отвернулся и взял свое молоко.

Она помолчала с минуту, потом деланно рассмеялась. Я почувствовал, как она старательно убеждала себя, что все это пустяки, и гнала прочь даже тень сомнения. Она хохотала, как легкомысленная девочка.

Сыграно было великолепно; думаю, сама божественная Сара Бернар едва ли чаще Арлен повторяла подобные сцены. Но этим ее репертуар не ограничивался — она могла предстать беспомощным ребенком; прелестной плаксой; полным достоинства, но слабовольным созданием и т. п. — образы тоже весьма эффектные, но в пределах первой сотни представлений. Однако коронной ее ролью была роль безгласной и счастливой мученицы. Тут она дошла до совершенства.

— Х-хорошо… — выговорила она наконец, придав голосу нужную вибрацию, — т-ты видишь, до чего меня довел, милый? Только не дразни меня больше.

— Если хочешь знать, я бы мог поставить рекорд по равнодушному отношению к прессе.

— Ну конечно, дорогой. И мне это нравится… Но еще ты из-за меня…

— Газеты на меня не влияют, но они отражают общественное мнение. Хотя сами формируют его в большой степени, но они его действительно отражают. Они являются показателем общественных ожиданий или чего-то в таком роде. Газеты могут несколько опережать общество, но не плестись у него в хвосте. И никогда сильно с ним не разойдутся. А если разойдутся, то быстро сойдутся опять либо вылетят из бизнеса. Ты понимаешь, Арлен, что я говорю?

— Конечно. Конечно, дорогой. — Она честно закивала. — Не обращать внимания на газеты… только на то, что в газетах. Правильно, милый?

— Ты же знаешь, что нет! Ты специально искажаешь мои слова. Я же говорю, что… А, да ладно.

— Бедненький, — она погладила мне руку, — я просто ненавижу себя за собственную тупость, а у тебя столько забот.

— Ладно, забудем это. Может, назначение федеральным судьей поможет мне выпутаться из всего этого. Если, конечно, состоится. Коссмейер делает все, что может, но…

Но если не получится, я его обвинять не стану. Я не стану его обвинять, если он и в самом деле заблокирует мое назначение, выставив меня полным идиотом. А он мог бы так сделать. Я буду выглядеть злобным фанатиком, если меня вынудят впиться зубами в эту негритянку и ее детей с целью доказать их лживость, злобу, невежество и…

Коссмейеру останется только усесться и ждать, когда я себе перережу горло.

— Милый…

— Да?

— А что будет с мальчиком, если… ну, когда ты получишь назначение? То есть если дело к тому времени еще не закончится?

— Не знаю. Об этом придется позаботиться моему преемнику.

— А, ну да, это же будет его обязанностью.

Я посмотрел на нее:

— Арлен, когда захочешь о чем-нибудь побеспокоиться, я с радостью приду к тебе на подмогу. Будь так любезна, представь мне какие-либо соображения по самоусовершенствованию до того, как примешься совершенствовать других.

— Ой, да ну тебя! — хохотнула она. — Милый, ты же только что обещал меня не дразнить.

— Иди спать. Слышишь, Арлен? Я хочу, чтобы ты отправилась спать. Сейчас же!

И разумеется, она нарочно притворилась, что не поняла меня.

— М-м, — она потянулась, вставая, — какой же ты капризный, скверный мальчик!

Она обогнула стол и, стоя прямо передо мной, приняла позу соблазнительницы в шелках (или, вернее, Цирцеи в бигудях и креме). Чтобы не расхохотаться, я поспешно отвел взгляд — над некоторыми вещами смеяться грех.

Она так и не поправилась и все еще сохраняла «миленькую фигурку», как их называли в двадцатых годах. Плоскогрудая, без бедер — словом, бельевая прищепка. Ей в промежность можно было засунуть толстую книгу, ничего не задев.

С трудом я заставил себя отвернуться. Потом услышал, как открылась, но не закрылась кухонная дверь.

— Арлен, — произнес я. — Я же просил тебя идти спать. Пожалуйста.

— Разве это не ужасно? Разве это не ужасно? Ты ведь ничуть не изменился, ты такой, как всегда, и вдруг это всех перестало устраивать. Теперь все, что ты делаешь, — плохо. Ты теперь нехороший, с тобой обращаются соответственно, а ты не можешь защититься. Ничего не можешь ни сказать, ни сделать. Ты был хороший — думал, что был, и старался быть, и никогда не прекращал стараться, — а теперь ты плохой. И тебя накажут за это… навсегда.

Я наконец поднял глаза. Постарался улыбнуться поприятнее.

— Не беспокойся. Газетный рэкет не продлится долго. С Тэлбертом все будет нормально.

— С Тэлбертом? — переспросила она тупо. — Тэл… А, да, конечно! Прости, милый! Я просто задумалась о ком-то еще…

О себе самой.

Глава 14

Дональд Скайсмит

В редакцию я подъехал около пяти утра. Уборщицы уже закончили прибираться, свет горел, и жалюзи были подняты.

Я достал из стола бутылку и подкатил кресло к окну. И сидел там, отпивая и покуривая, глядя на панораму города, наблюдая, как красные сполохи зари подымаются над горизонтом. Рассвет; тихое объявление войны; занимается лучезарный день, жестокий, жадный, лишенный спасительных теней, призывающий жалких людишек к битвам, подзадоривающий их оглядываться на дела рук своих, да еще и хвалить их.

Просидел я так долго — пока мне не стало казаться, что это не я взираю на город, а город взирает на меня. Я встал и бесцельно стал слоняться по комнате, а он все следил за мной. Задумчиво оценивал меня, студента университета Родса, гугенхеймовского стипендиата, пулицеровского лауреата, ответственного редактора; это странное и загадочное существо, что звалось Дональд Скайсмит.

Не инвалид? Да. Умный? Конечно. Можно это признать. Добросердечный? Разумеется.

Так что же тогда? Почему же Дональд Скайсмит стал этим Дональдом Скайсмитом? Что с ним произошло? Чего он добивался?

И чего достиг?

Я огляделся по сторонам. Опустил жалюзи и выключил свет. Так стало лучше. Резь в глазах стала менее болезненной, и раскалывающая череп боль немного приутихла.

Я сел за стол, обхватив голову руками. Я совсем не спал прошедшую ночь. Когда я пришел домой, Тедди вдруг стало хуже, и врач не отходил от нее до часу ночи. Дети не смыкали глаз, и их требовалось успокаивать. Покуда я их утешал и уговаривал вернуться к няне, заснуть самому уже стало невозможно. Да так, вероятно, и должно быть.

Тедди… Теодора… бедный медвежонок Тедди…

Но сейчас с ней все в порядке. Теперь все будет хорошо — до известной степени. Она будет привычно смеяться и плакать. Господи, я прямо-таки слышу ее жалобы и капризы, и охи и ахи, смешки и хихиканье, да просто радостное восхищение и удивление самой жизнью. Я чувствую, как ее тонкие руки обвиваются вокруг моей шеи, видел огромные глаза, посмеивающиеся надо мной. Я изумился, что мог когда-то уставать от нее или чувствовать легкое раздражение или просто скуку. В сущности, мы так недолго были вместе. Казалось, наша свадьба игралась едва ли не вчера.

Я работал в Оклахома-Сити — нет, в Талсе. Господи, как же это я мог так спутать? А Тедди… постойте… а, да… Тедди ходила там в университет и подрабатывала кассиром в банке. Там я ее и встретил. Я обналичивал чек, и, казалось, достаточно одного движения, чтобы затащить ее оттуда к себе в постель. А я и не понял, пока не стало слишком поздно, что она девственна. Тедди думала, как она здорово надо мной подшутила. Она это время считала самым замечательным. Стонала в таком экстазе, что являлась моя домохозяйка и колотила в дверь… Да, на той неделе я не мог погасить задолженность. Мерзавец кредитор арестовал мою зарплату. Но у Тедди были приличные часы и тяжелое золотое распятие, мы это заложили и поехали в Канзас. Едва наскребли на поездку, лицензию и гонорар судье… Она была беременна, на первом месяце, и я думаю, может, тогда-то и начался рак, потому что ни о чем, естественно, кроме аборта, речи не шло, а на хорошего врача не хватало денег. У нее долго не останавливалось кровотечение, а когда оно прекратилось, не утихали боли. Ночами напролет я держал ее на коленях и баюкал, как ребенка. Только так она могла уснуть, и боль проходила. Казалось, часть ее боли я принимал на себя, мы делили ее пополам. Все эти вечера были как одна долгая нескончаемая ночь, и при каждом скрипе качалки некая мысль все глубже проникала в мой мозг. Так что в конце концов из этого сложилась песенка, песенка-обещание… «Никогда больше, Тедди, никогда больше, мой медвежонок Тедди. Не будет больше больно милой Тедди, никогда, никогда медвежонку Тедди». Вот примерно в таком роде, и еще был припев. «Бай-бай, спи-усни, маленькая Тедди… спи, спи, милая моя…»