Я начал с полтаблетки и добавил еще одну восьмую. После одной таблетки и четвертушки глаза у меня распахнулись и щелкнули, словно две двери. Наступил полный покой, так что я принял еще четвертушку. Череп стал раскалываться, волосы словно встали дыбом и опали. Спина и шейные мышцы стянулись. Ноздри задрожали, и я стал различать тысячу всяких запахов, о которых раньше и не догадывался. Глаза вытянулись, как у краба, зрачки сузились, и я без всяких проверок четко знал, что в камине сто двадцать два кирпича и что уголок на коврике под диваном загнулся. И всего меня распирало такой бешеной энергией, что усидеть на месте было пыткой. В отличие от алкоголя от этих колес не дуреешь и не витаешь в облаках. От них хочется работать, и, пока тащишься под ними, можно и в самом деле ухайдокаться до смерти. Вдруг тебя охватывает непреодолимое желание переделать все мерзейшие работы, от которых ты всячески отбояривался, причем ты и вправду их все переделаешь, поскольку твой мозг крутится на первой скорости – час за минуту. Этот день промелькнул с такой быстротой, что все образующие его сцены при всей их невероятной ясности и четкости каждой в отдельности абсолютно невозможно вспомнить – их было тысячи, и все они мчались на предельной скорости. Зафиксировалось лишь несколько мгновений.
Помню:
как спрашивал Мэрфи, является ли привычка вечно опаздывать непременным свойством мексиканского характера;
проверялся ли он когда-нибудь у окулиста; и не думал ли он о том, что ему лучше бы найти любую другую работу и поучиться еще несколько лет в институте? (Само собой, у меня и в мыслях не было обидеть его. Мне просто хотелось знать, вынь да положь.)
Как Вейл советовал мне заниматься собственным хреновым делом и не лезть в его дела; и что я не протестовал и принял все как само собой разумеющееся – дел было по горло.
Что передо мной была чертова куча индексных карточек и что мне ничего не стоило печатать одной рукой, а другой листать страницы учетных книг.
Как, опершись на мой стол, передо мной стоял рано седеющий человек по имени Болдуин и хмуро спрашивал:
– Не знаю, Дилли. Ты говорил об этом с Доллингом?
– А что толку? Он ни в чем не смыслит. Вообще, какой идиот выдумал эту систему?
– Я.
И еще я помню, что, когда вышел с завода, Мэрфи уже свалил.
Глава 17
День поминовения павших приходился на конец недели, и у нас было три праздничных дня, начиная с пятницы. У меня же было время прийти в себя. Я закончил свой рассказ несколько недель назад, и мне не с чем было сражаться. Да и мои решили, что я «заслужил» отдых. Отдых и все подобные вещи в нашем доме считаются роскошью, да так оно, наверное, и есть. В общем...
Роберта сказала, что рассказ потрясающий. А мама сказала, что я должен радоваться, что решился попробовать. Но я-то знал. Он вышел слабый, неуравновешенный, словно мое состояние отбросило на него черную тень. Мы отослали его первым делом Макфаддену, а когда он вернул – Фосеттсу; затем Моэ Анненбергу и дальше – только все впустую. Мне лично было до лампочки, напечатают его или нет. Если честно, то я предпочел бы, чтоб не печатали. Ведь если его напечатают, они насядут на меня, чтоб я писал следующий, а следующий будет еще хуже. И это чувство провала начнет преследовать меня и убьет последнее слабое желание писать.
Но я снова отступаю от темы.
Итак, мои решили, что я заслужил отдых, и с утра пораньше в субботу после ленча отправились на пляж и торчали там весь день; конечно, сгорели до угольков, после чего несколько дней ходили вразвалку, намазанные крахмальным клейстером. Я им совсем не сочувствовал.
Вечером я пришел домой весь измотанный и злой как черт после того, что натворил на заводе, а в доме хоть шаром покати, потому что некому было сходить в магазин; и все еще ждут, что я буду рассматривать их обгорелые задницы, ахать и охать и посыпать их тальком; чтоб им всем волдырями покрыться. Меня так никогда в жизни не мутило от задниц, а уж я-то их насмотрелся, меняя пеленки в двух семьях.
– Что ж это вы, олухи царя небесного, целый день делали? – рычал я. – Вы что, на головах, что ли, стояли?
– Мы хотели как лучше, чтоб ты отдохнул без нас.
– А нельзя было чем-нибудь прикрыться и залезть под зонтики? Или, вы считаете, мне приятно смотреть на такое барбекю?
– Мы не думали, что будет такое пекло, мои шорты грязные, а Шеннон утащила зонт на...
– Ну, сидели бы под скалой. Что ж это за идиотизм! Я как-то ночью свалился в ледяной Пекос, а до нашего лагеря миль двенадцать. Вы что ж думаете, я ручки вверх, что ли? Мол, спички мокрые, фонарь пропал, чего трепыхаться, все равно замерзать. Я запустил один из генераторов и...
– О, только не рассказывай мне о своих подвигах, ради Бога! Куда нам до тебя. Мы ж не такие умники.
– Вы все это устроили нарочно, чтобы я же еще и испытывал угрызения совести. Дай вам волю, вы б пришли в еще худшем виде, чтоб я бичевал себя, как это я вас одних оставил...
– Можешь не бичевать себя, – говорит мама. – И угораздило меня вообще сказать, что я обгорела. Давай лучше прикусим язык, Роберта. Завтра вечером я схожу в магазин и...
– Нет, я схожу, мама. Тебе гораздо хуже.
Тут начинает верещать малышня и проситься с ними; и уже через минуту все забывают, с чего сыр-бор разгорелся. А на следующий вечер в магазин идти опять мне, да еще непременно надо взглянуть, как у них сходит кожа. И так все десять, а то и двенадцать дней.
Я сам себя ненавижу за свою бессердечность; когда я болею, они ко мне гораздо внимательнее. Я бываю иногда очень плох. Прошлый месяц пришлось дважды вызывать врача. Сам-то я не хотел, потому что и так знал, что из этого получится, да они все равно вызвали. Первый раз это случилось, когда я поперхнулся. Это было за ужином, хлебная крошка попала не в то горло, и тут же в тарелку хлынула кровь. Пришел врач, прослушал грудь и принялся расспрашивать, что я ел да что пил и много ли курю и сколько сплю. Вечером пришлось идти на рентген и сдавать анализы. Только это, как водится, ничего не дало. Через несколько дней он позвонил, когда я был на работе, и сообщил Роберте данные анализов. Он был, как я полагаю, крайне раздосадован. Никаких следов в легких; старые рубцы рассосались. Со мной вообще ничего плохого, не считая, что я слишком много курю и пью, мало сплю и плохо питаюсь. Когда мои мне все это рассказали со всякими там «видишь, Джимми» и «я же говорила тебе», я решил, что они дурачат меня. Я все смеялся, пока не начался приступ кашля, и все говорили: «Ах, конечно, Джимми считает себя таким умником. Он знает все лучше врача». Я перестал смеяться. Они не врали. Они ничего не понимали. Я стал ложиться в постель – не спать, а так – в десять. Я не пил ни капли. Я сжирал уйму яиц и пил бездну молока. Выкуривал не больше пяти сигарет в день. Эта неделя мало чем отличалась от предыдущих, не считая, что я практически перестал спать, а желудок совсем расстроился, хуже, чем раньше. Я не хочу сказать, что это уже было. Я хочу сказать, что хуже не стало. Может, чуток, но не намного.
В воскресенье утром, когда я только заснул, слышу – Роберта шевелится. Я сажусь в кровати и спрашиваю, в чем дело. Она говорит:
– Ничего. Я просто хочу пойти в церковь.
– Но сейчас только полпятого.
– Но мне же пешком, так ведь? Или ты вызовешь такси?
– Насколько я знаю, туда ходят автобусы.
– Мне плохо в автобусе. Я лучше пройдусь пешком.
– Но ведь есть обедня и не в шесть утра.
– Но это не для людей с полдюжиной детей, за которыми надо присматривать. Ты же знаешь, что, когда все проснутся, я уже пойти не смогу.