«Шесть дней? Так это почти что ничего!» — возмутился я, и мне почему-то стало вдруг так грустно, так пусто на этом берегу. Наше знакомство только началось, а я уже оплакивал его конец.
«День тут, неделю там, месяц еще где-нибудь, — сказал Джо. — Мне приходится жить очень быстро, Тим. У меня не бывает друзей надолго. Только те, кого я помню. Поэтому, куда бы я ни приехал, я говорю своим новым друзьям: скорей, давай сделаем то, сделаем это, натворим побольше дел, длинный список, и тогда ты будешь вспоминать меня, когда я уеду, а я — тебя, и будем говорить: вот это был друг! Так что начнем. Догоняй!»
Джо осалил меня и кинулся бежать.
Я бежал за ним и смеялся: ну не глупо ли нестись сломя голову за каким-то мальчишкой, которого я и знал-то всего пять минут? Мы пробежали, наверное, целую милю по длинному летнему пляжу, пока он не дал себя догнать. Я уже думал поколотить его за то, что он заставил меня мчаться так далеко просто так, неизвестно зачем, черт знает зачем! Но когда мы повалились на землю и я прижал его за обе лопатки, он только дохнул разок мне в лицо своим дыханьем, и я отскочил, тряхнув головой, и сел, тупо глядя на него, как будто сунул мокрые руки в электрическую розетку. А он рассмеялся, увидев, как я молниеносно отпрянул и сижу в полном недоумении.
«Ого, Тим, — сказал он, — мы с тобой подружимся».
Ты знаешь, какое унылое, холодное ненастье стоит месяцами у нас в Ирландии? Так вот, вся эта неделя, когда мне исполнилось двенадцать, все эти семь дней, про которые Джо сказал, что они будут последними, каждый день стояла чудесная летняя погода. Мы бродили по берегу, и больше ничего, мы просто были на берегу, строили замки из песка или взбирались на холмы и играли в войну среди курганов. Мы отыскали старинную круглую башню и с криками носились по ней вверх и вниз. Но чаще всего мы просто гуляли, обнявшись за плечи, как сиамские близнецы, которых не разделили ни нож, ни молния. Я вдыхал, он выдыхал. Я старался дышать ему в лад. Мы говорили и говорили до поздней ночи, сидя на песке, пока родители не приходили искать своих детей, нашедших то, чего им самим было не понять. Когда он заманивал меня к себе, я ложился подле него, или он подле меня, и мы болтали и смеялись, ей-богу, смеялись до самой зари. А потом опять на волю и хохочем, пока не повалимся на землю без сил. И вот мы лежим, развеселые, зажмурив глаза, вцепившись друг в дружку до трясучки, и смех наш разносится повсюду, как серебристые форели, играющие в салочки. Ей-богу, я купался в его смехе, а он — в моем, пока совсем не утомимся, как будто это любовь нас измучила и вымотала до нитки. Сидим, высунув языки, как щенки в жаркий день, высмеявшись до отказа, сонные от нашей дружбы. И всю неделю дни стояли голубые и золотые, ни облачка, ни дождинки, и от ветра пахло яблоками… нет, не от ветра, а лишь от вольного дыхания того парнишки.
Долгие годы спустя мне подумалось: может ли старик еще раз окунуться в тот летний родник, омыться буйной струей дыхания, которое исходило из его ноздрей и рта, почему бы не сбросить коросту лет, не помолодеть, как может тело устоять перед таким соблазном?
Но того смеха больше нет, и того паренька больше нет — он стал взрослым и затерялся где-то в большом мире, и вот я две жизни спустя впервые говорю об этом. А кому было рассказывать? С той недели, когда мне исполнилось двенадцать и я получил в подарок его дружбу, и до сей поры некому мне было рассказать про тот берег и лето и про то, как мы вдвоем бродили, сплетя наши руки и жизни, и жизнь казалась совершенной, как буква «О» — огромный круг погожих дней и веселой болтовни, и мы нисколько не сомневались тогда, что будем жить вечно, никогда не умрем и останемся друзьями навсегда.
А потом неделя кончилась, и он уехал.
Он был мудр не по годам. Не стал прощаться. Неожиданно их повозка исчезла.
Я бегал по берегу и звал. Я увидел вдали скрывающуюся за гребнем холма повозку. И тут во мне заговорила мудрость друга. Не догоняй. Отпусти. Теперь можешь плакать, сказала мне моя мудрость. И я заплакал.
Я плакал три дня, а на четвертый затих. Много месяцев я не ходил на берег. И за все годы, что прошли с тех пор, я ни разу не испытал ничего подобного. Я прожил хорошую жизнь, у меня была хорошая жена, хорошие дети и ты, малыш Том, и ты тоже. Но не сойти мне с этого места, если я лгу: никогда больше я не был в таком неистовом, безумном, диком отчаянии. Никогда я так не пьянел даже от вина. Никогда я не рыдал так безутешно, как тогда. Почему, Том? Почему я все это рассказываю и что это было? Зачем возвращаюсь в те далекие невинные времена, когда я был еще одинок и ничего не знал? Как же получается: его я помню, а все другое ускользает из памяти? Отчего, прости господи, я, бывает, не могу вспомнить лицо твоей бабушки, а его лицо на морском берегу так и стоит у меня перед глазами? Почему мне снова и снова видится, как мы с ним валимся на землю и земля принимает в свое лоно буйных жеребят, ошалевших от обилия сладкой травы и нескончаемой череды светлых дней?