Вторую рюмку она налила сама. Но когда взялась за третью, Черногус остановил, на ее руку положил свою.
— Вам нехорошо, Юлия Павловна? — Он внимательно смотрел ей в лицо.
— Нет, мне хорошо, Гурий Матвеевич. У вас мне очень-очень хорошо.
— Да, да, я понимаю. Вот это-то и есть признак того, что вам плохо. У меня вам хорошо, потому что вам думается, что вы видите человека, которому еще хуже, чем вам. Не так ли? Одинокий, заброшенный, старый. Доживающий, как говорится, век. И у вас перед ним все-таки есть преимущества. Вы одиноки, это правда, я это вижу, знаю. Но вы молоды. Ваш век только начинается. Вы сравниваете мое положение со своим, и вас это хоть в малой мере, но утешает. Ошибаюсь?
— Ошибаетесь, — ответила Юлия твердо. Но в душе она признавала, что он угадал ее чувства. Да, конечно, ему и в самом деле хуже, чем ей, У него уже и перспектив нет, никаких надежд ни на что. А у нее разве есть надежды? Разве после сегодняшнего разговора не ясно, что она ничто для Владычина? Не понять ее сегодня можно было только нарочно или же от полного равнодушия.
— На вас чудесный костюм.
Юлия чуть не заплакала от этих неожиданных слов. Старый человек заметил ее старания. А тот, молодой, для которого все продумывалось, даже взглядом не скользнул по ее нарядам.
— Может быть, вы и в самом деле знали о моем рождении? — спросил Черногус. — В обычный день так по-праздничному, кажется, не одеваются.
«Какой он наблюдательный, — думала Юлия. — Почему же тот не такой, почему тот ничего, ничего не заметил, не понял?» Она улучила момент и выпила третью рюмку коньяку. Этого, кажется, было многовато. Она не обедала в тот день. Дольки мандаринов не были должной закуской. В голове зашумело, стало не так остро все, положение начало упрощаться.
— Ах, все ерунда, — сказала, она. — Все глупость, все чепуха и бессмыслица.
— Я, кажется, зря вам позволил пить коньяк.
— Нет, вы сделали хорошо. Очень хорошо. Вы хороший, добрый, отзывчивый. — Юлия встала, обняла его и заплакала.
И в этот момент постучали в дверь.
— Извините, Юлия Павловна, — сказал Чер-ногус, крикнул: — Да, да, — и пошел к двери.
Вошла София Павловна, со свертком в руках, и остановилась, удивленная, посреди комнаты.
— Юля?
Юлия не ответила; очень быстрым, ловким движением она смахнула слезы с глаз, села в кресло, взяла сигарету из пачки, оставленной Черногусом на столе, закурила.
Помолчав, София Павловна сказала суетившемуся вокруг нее Черногусу:
— Хотели вместе с Василием Антоновичем заехать на минутку. Но он задержался. Такая работа, такая жизнь. Вы тоже были когда-то в губ-коме. Сами все знаете.
— Тогда, София Павловна… Да вы присаживайтесь, присаживайтесь!.. Тогда иначе было. С одной стороны, труднее, с другой, проще. Труднее, потому что надо было преодолевать инерцию старого, сложившегося, окаменевшего. А как это делать, не каждый из нас и не каждый раз знал. Опыта не было. А проще — потому, что и вся страна, и каждый человек в отдельности еще не поднялись на такой высокий уровень культуры, хозяйства, интеллекта, как сейчас. Не было того многообразия дел, как сегодня. Не требовалось той глубины решений, как сейчас. Бывший гимназист казался господом богом по своим познаниям, кладезем мудрости. Плевали на пол в губ-коме, бросали окурки под стол… «Рукопожатия отменяются», «Кончил дело, уходи» — вот какие плакаты висели у меня в кабинете.
— Сонь, ну выпей же рюмку! — сказала Юлия, наливая Софии Павловне и себе коньяку. — За здоровье Гурия Матвеевича. Слышишь?
— Я лучше шампанского. Гурий Матвеевич, можно это открыть?
— Да, да, конечно. Сейчас, София Павловна, сейчас! — Пробка выстрелила, зашипело в бокале вино.
— И тебе бы не коньяк пить, Юля. — София Павловна подняла бокал. — Дорогой Гурий Матвеевич, всего вам самого хорошего в жизни!
Черногус поклонился, затем пошел в другую свою комнату, где у него, очевидно, была спальня и куда он никого не водил, и вынес оттуда старинную гитару с темной от времени декой, усыпанной украшениями из перламутра.
— Знаете, милые мои дамы, я сейчас вам сыграю и, может быть, если удастся, спою. Когда был студентом, лихо певал.
Он и в самом деле спел несколько забытых, никому ныне неведомых, хватающих за душу романсов.
— Курсистки, помню, плакали, — сказал он, не заметив, как София Павловна пальчиком снимает слезинку с ресниц.
— Железная моя, благоразумная сестрица гоже, видите, отдает должное этим песенкам, — сказала Юлия. — От набора сентиментальных словечек хлюпает носом, разжалобилась. А живую жизнь… Разве ты видишь живую жизнь? — Юлия стукнула кулаком по столу.
— Юлия Павловна, Юлия Павловна! Ну что вы?.. — Черногус склонился над нею, положил ей руку на плечо. — Ну, что вы, Юлия Павловна. Полно.
— Хорошо, — сказала София Павловна строго. — Ты меня вынудила сделать это, Юлия. Я пойду к нему, если ты сама не способна, и скажу, все скажу…
— Можешь не трудиться, — ответила Юлия. — Я именно сама все сказала сегодня. Он ничего не понял.
Черногус не знал как быть: уйти, остаться, сделать вид, что ничего не слышит? Юлия облегчила положение.
— Гурий Матвеевич, поймите! Женщина идет к мужчине, совершенно ясно говорит ему о своих чувствах. А он ей: «У вас что-нибудь случилось?» И смотрит такими круглыми, пустыми, непонимающими глазами.
— Если это все тот же самый Птушков, — сказал Черногус, — то, по-моему, от него и ожидать ничего нельзя. Пустоцвет, знаете ли. Серый, необразованный.
В дверь снова постучали. Черногус пошел встретить. Вошли старики Горохов и Синцов.
— Именинник ты! — крикнул глуховатый Горохов. — С визитом вот явились. Не прогонишь?
Старикам было налито по бокалу шампанского. Но Горохов шампанское отодвинул, потянулся к коньяку.
— От этого шипучего — подагра. Вся аристократия от него страдала. От шампанского да от куриных паштетов. И коньяк твой, Матвеич, баловство. Водочки бы припас, голова! Сто лет живешь на свете, ума не набрался.
Видя, что тут свои будут разговоры, София Павловна собралась уходить.
— Юлия, — шепнула она. — Василий Антонович обещал прислать машину к девяти. Сейчас десятый. Пойдем, Юленька.
— Пойдем, — согласилась. Юлия, утратившая вдруг весь свой боевой задор. Ей захотелось спать, ей захотелось, чтобы рядом с ее постелью сидел бы кто-нибудь очень родной и любящий, чтобы он говорил ей хорошие, ласковые слова. А кто же у нее есть на свете еще родной и любящий, кроме этой терпеливой, ровной Сони? Никто же, кроме Сони, доброго, ласкового слова ей не скажет. — Пойдем, Соня. Хочу домой.
Черногус проводил их до машины, стоял потом у крыльца в сумерках, махал вслед рукой.
Дома София Павловна помогла Юлии раздеться, уложила в постель, укрыла одеялом. Юлия свернулась клубочком, взяла себе под щеку душистую ладонь Софии Павловны.
— Соньчик, — не открывая глаз, сказала словом Василия Антоновича. — Спой что-нибудь или расскажи сказку.
София Павловна тихо посмеялась, прижалась щекой к голове Юлии, сказала шепотом в самое ухо:
— Пьянчужка ты глупенькая, Юлька. Спи. — И, погасив свет, вышла.
Василия Антоновича еще не было. В столовой что-то писал за столом Александр.
— Роман? — спросила София Павловна.
— Почти, мама. У нас в цехе интересное дело затевается. Были ударники коммунистического труда, был наш участок участком коммунистического труда. Теперь задумали всем цехом добиваться этого звания. Мне вот поручили сочинить проект обязательства. Вроде своей цеховой конституции новых отношений к труду и к быту. Хочешь послушать?.
— Конечно.
Александр стал перечитывать пункты обязательства. Тут было не только то, что касалось отношений людей к труду, но непременным условием отмечалась необходимость учиться — заочно ли, очно, но учиться и учиться: «Без больших разносторонних знаний коммунизма не построишь». Было обязательство повышать свою культуру, быть примером в быту.