— Николай Александрович, это верно, но…
— Не будем, не будем пререкаться, товарищ Булавин. Покажем лучше нашему гостю бытовку. Ты, Александр, знаешь, что такое бытовка? Ну как же, конечно, знаешь. Но посмотри, посмотри у нас, какая она!
Александр, конечно же, знал, что такое бытовка — специальные помещения с индивидуальными шкафчиками для каждого работающего в цехе, чтобы в них хранить одежду, всякие иные личные вещи, завтрак, если кто приносит его с собой из дому; помещения, где те, кто не ходит в столовую, закусывают домашними припасами и пьют чай; помещения, где есть душевая, отделанная кафелем, где даже есть ванны. Сюда заходят перед работой, сюда заходят в перерыве и после работы.
В цехе № 42 бытовка была отличная. Если на заводе у Александра, на старом, построенном ещё до революции заводе, место для нее было выкроено значительно позднее, чем возник цех, и притом место небольшое, тесное, то здесь бытовку, в ее ослепительном современном виде, так и планировали. Она явилась полноправной частью цеха № 42. В ней было светло, просторно, вентиляторы нагнетали очищенный, летом — охлажденный, а зимой — подогретый, свежий воздух. В ней были соллюксы и кварцевые лампы для насыщения атмосферы ультрафиолетовыми лучами в пасмурное зимнее время года.
В ту минуту, когда Суходолов, Булавин и Александр переступили порог бытовки, в помещении со шкафчиками оказались три девушки. Две из них быстро исчезли, а третья замешкалась. Она никак не могла справиться с рассыпанными по плечам волнами волос удивительного цвета, которые она собралась было расчесывать перед зеркалом. О цвете ее густых волос можно было сказать, что это цвет белого золота: они были и как бы золотистые, и вместе с тем светло-льняные.
Девушка взглянула из-под них своими голубыми глазами, мгновенно покраснела, сказала: «Извините», — и тоже исчезла за перегородкой.
— Майя! — позвал Булавин. Но никто не откликнулся. — Вот дикие девчонки! — воскликнул он. — Это они вас стесняются, нового человека. — Он посмотрел на Александра. — А так-то, вообще, народ у нас бойкий, не теряющийся. Эта Майя — одна из лучших аппаратчиц. Года три назад окончила десятилетку, пришла к нам и отлично освоила свою профессию.
Обойдя цех, все осмотрев, Александр и Суходолов вернулись в директорский кабинет.
— Ну, как? — спросил Суходолов, раскачиваясь в своем кресле за столом. — Ничего комби-натик? Не я начинал его. Его заложили давно, сразу же после войны. Но я завершал стройку. На последнем, так сказать, этапе. Четыре года сижу в этом кресле. Обратно в Ленинград не рвусь. Хотя сердце иной раз и поднывает. Ведь я там родился, Шура. На Английском проспекте. Он теперь проспектом Маклина называется. Знаешь? От Мойки идет, пересекает канал Грибоедова, затем на Покровку… то есть на площадь Тургенева выходит. Там был такой «Дом-сказка», весь в картинах из цветной керамики. Занятный домище. На углу улицы Декабристов. Его разбило бомбой в блокаду. Может быть, даже он и горел — не помню. Мы как раз возле него жили. Не с улицы, правда, не с проспекта, а далеко во дворах, на задах, как говорилось. С последнего года прошлого столетия там жили, Шура. До чего же давно это было!..
Сняв очки, Суходолов прикусил одну из роговых дужек вставными зубами и, щурясь, задумчиво смотрел мимо Александра в окно. Может быть, бежали перед ним в те минуты картины его нелегкой жизни, картины жизни сына рабочего и санитарки из психиатрической лечебницы Николая Чудтоворца, что была неподалеку от Английского проспекта, на Пряжке. Как родители его, он тоже был рабочим, затем бойцом гражданской войны, позже рабфаковцем, ещё позже инженером, вновь солдатом, но уже войны Отечественной, и вот стал директором крупного предприятия. Таковы главные вехи жизни. А сколько было всякого между ними! Рассказать бы кому или стенографистке продиктовать, роман мог получиться. Жизнь Семена Давыдова, жизнь Жана-Кристофа… Но, может быть, кто знает, и жизнь Николая Су-ходолова не менее интересно выглядела бы в книге, — жизнь одного из типичных представителей поколения, которое и в революцию шло, и социализм строило, и неоднократно защищало его…
— Так!.. — сказал он, как бы просыпаясь. — О чем, значит, мы говорили-то?
— У меня вопрос к вам, Николай Александрович.
— Ну, ну, давай, давай твой вопрос!
— А детский сад есть при комбинате? Суходолов посмотрел на Александра изумленно-теплыми глазами.
— До чего же ты нежный папаша, Шура! Мы такими, прямо скажу, не были. Черствее были, жизнь к тому вынуждала. Да, есть детский сад, и не один, а целых два. Устроим твоего Павлушку. Если, конечно, отец с матерью разрешат.
— А я их разрешения и не спрошу. Павлушка мой. Я и решаю.
— Ну давай, ну давай! — Суходолов встал. — Вот тебе моя рука. Все, что надо, она для тебя сделает. Отец укатил, значит? Мамаше привет. И тетке твоей. Как там она?
Вновь Александр ехал в автобусе по асфальтовой широкой дороге, проложенной между городом и комбинатом. В голове была путаница жизненных вопросов. Оставлять Ленинград или нет? Переезжать сюда или не переезжать? Диссертация… А разве здесь она невозможна? Отличное, передовое предприятие. Цех № 42 подобен первоклассно оборудованной научной лаборатории.
Сквозь сплетение этих мыслей проступили большие, испуганные, голубые глаза девушки с ее золотисто-льняными волосами. Они светились одно мгновение. Затем и их, и все иное заслонила собой возникшая перед Александром Сашенька. До встречи с ним ее тоже называли Шурой. Сашенькой она стала только потому, чтобы не было путаницы из-за двух Шур в одной семье. Они и Павлушку поначалу хотели назвать Александром, Шуркой, чтобы одновременно и в честь отца и в честь матери. Но одумались, дабы не давать повода для дешевых острот. И правильно сделали, что одумались: отличное имя — Павлушка.
«Исторический музей» — увидел Александр надпись славянскими накладными буквами из меди на фронтоне двухэтажного длинного здания, должно быть, ещё александровских времен.
Проехав следующую остановку, он посмотрел на часы. Не так уж и страшно, если Юлия ещё с полчасика повозится с Павлушкой. Решил выйти из автобуса, вернуться назад, к музею, и заглянуть к матери.
Он отыскал Софию Павловну в одном из залов. С деревянной указкой в руках, София Павловна на французском языке рассказывала толпе обвешанных фото и киноаппаратами иностранцев о том, что было на месте Старгорода полторы тысячи лет назад; она указывала на внушительные черепки глиняных корчаг, возраст которых определялся двумя, тремя и более тысячелетиями, демонстрировала свинцовые княжеские печати средних веков, покоившиеся в витринах под стеклом. Бывалые экскурсанты в дымчатых очках, прошедшие, должно быть, без малого все страны мира, молчаливо жевали резинку. Они видели камни римского Форума; из любопытства, вместе с богомольцами, они прикладывались к истертой губами католиков ступне бронзового апостола Петра в ватиканском соборе; со всех сторон фотографировали они пирамиду Хеопса и загадочно, много тысяч лет подряд смотрящих вдаль каменных сфинксов; они кормили бананами священных обезьян в сумрачных пещерных храмах Индии; во Дворце Дожей касались любопытствующими пальцами лезвий мечей, которыми в Венеции рубили крамольные головы; так же, жуя резинку, в церкви Санта Мария деи Фрари стаивали перед красочным полотном Тициана, на котором изображено телесное вознесение Мадонны на небо. Удивишь ли их черепками того, что осталось потомству от предшественников древних славян на старгородских землях?
Но вот София Павловна всю эту толпу равнодушных повела за собою в один из боковых гале-рееобразных длинных залов, со стен которого смотрели то суровые, то хитро-усмешливые, то добрые лики бесчисленных святых. Это было драгоценное старгородское собрание древних русских икон.
— Работа Феофана Грека, — говорила София Павловна. В такой-то мере и Александр мог понять ее французскую речь. Пришедшие в волнение, оживившиеся, иностранцы защелкали аппаратами, стараясь получше запечатлеть на пленке обросшего белой гривой и белой струистой бородищей, темноликого, с резкими, меловой краской прочерченными морщинами святого старца.