Василий Антонович сухо кашлянул.
— Цифры цифрами, — продолжал Баксанов, — они не каждому видны. А вот вы сейчас сказали добрые слова о моей книге, спасибо вам за это. Но я же впервые слышу от вас такую оценку. Мне ваше мнение совсем не безразлично. Почему в своих докладах вы никогда не помянете нашу продукцию — продукцию писателей Старго-родской области, продукцию наших, художников, композиторов. Обычно в докладе есть этакая общая, дежурная фраза о том-де, что за последнее время улучшили свою работу отделения творческих союзов. Даже если они ничего и не улучшили, все равно им посвящается эта неизменная фраза.
— Ну, не я виноват, дорогие товарищи, что наши областные творцы прекрасного не создали пока таких произведений, которые бы удостоились Ленинской премии. Не виноват, товарищ Баксанов, нет.
— А может быть, в известной мере и виноваты, Василий Антонович. — Баксанов был настойчив. — До Ленинской премии высоко. Но к ней по ступеням идут. Разберите, оцените в своем докладе ту или иную повесть, тот или иной роман, — это же и будет одной из ступеней. А другая ступень… — Он подумал. — А другая — какое-нибудь, вечное перышко писателю от имени обкома… с такой, хорошей надписью.
— Пряник, значит, нужен? — Василий Антонович усмехнулся.
— Да не пряник! Как вы не хотите понять! Я член партии, Василий Антонович. Я тридцать лет пишу о людях нашей области. Я тридцать лет считаю, что делаю так свое партийное дело. Почему же вы думаете, что коммунист-директор завода, коммунист-токарь, коммунистка-доярка нуждаются в оценке того, как они выполняют свою авангардную роль на производстве, а писатель-коммунист или художник-коммунист в этом не нуждаются? Если бы мне, скажем, от имени обкома подарили вечное перо с хорошей надписью: от обкома, мол, писателю-коммунисту такому-то, это для меня было бы самым дорогим подарком, хотя цена ему несколько рублей. Не в рублях дело. В отношении.
София Павловна и жена Баксанова, с интересом прислушиваясь к разговору мужчин, молчали. Софии Павловне очень хотелось сказать свое слово. Она считала, что Баксанов совершенно прав. Коммунист, если он хороший коммунист, не может не думать о том, как его труд оценивает партия, как в данном случае писательский труд Баксанова оценивает не бухгалтерия издательства, а областной комитет.
— Даже я, — сказала, не выдержав, она, — хотя пишу только небольшие статейки, и то хотела бы знать, что о них думает первый секретарь обкома.
Ее шутливое замечание всех рассмешило.
— Ну, ну, — сказал Василий Антонович неопределенно. — Преподнесу обоим по авторучке. Завтра магазины закрыты, куплю во вторник и преподнесу.
Проехали небольшое сельцо. Жена Баксанова, Людмила Сергеевна, пояснила, что это ее родина. Малые Грязи. Но родных у нее там уже давно не осталось.
— Между прочим, Малые Грязи славились частушками, — добавила она и принялась петь вполголоса. Частушки были смешные и озорные. И пела их Баксанова на особый, озорной манер-София Павловна улыбалась. Василий Антонович и шофер Бойко откровенно и весело смеялись.
Бойко не обманул: через два часа и десять минут въехали в улицу Озёр.
Секретаря обкома ждали. Перед новым двухэтажным зданием из уложенного вперемежку, узорами, красного и желтого кирпича, собралось несколько сотен народу. Как на демонстрацию. Было много машин — и грузовых, и легковых. Прибыли сюда не только гости из Старгорода, ко и соседи из окрестных селений. Василий Антонович увидел в толпе Огнева, увидел председателя отделения Союза художников Тур-Хлебченко, товарищей из обкома, из облисполкома.
Было шумно, празднично, играл оркестр.
Подошел председатель правления колхоза — маленький рыжеволосый человек, весь в веснушках; подошел секретарь парторганизации — большеглазый внушительный толстяк, майор в отставке.
— Вас ждем, Василий Антонович, — сказал председатель. — Вот она, наша «Третьяковка!» — Он указал на новое двухэтажное здание. — Вот вам ножницы. Очень просим перерезать ленточку при входе.
— Кому-нибудь из художников бы это сделать…
— Нет, нет, — стали упрашивать со всех сторон. — Пожалуйста, вы!
Василий Антонович взобрался в кузов одного из грузовиков, стоявших поблизости, и сказал горячее слово о селе Озеры, которое сто лет назад ещё было крепостным селом, а вот доросло ныне до своей собственной картинной галереи. София Павловна всегда радовалась, когда он выступал без заранее подготовленного текста. Это были его самые лучшие речи. Самые вдохновенные, самые яркие. Василий Антонович говорил о партии, которая всех их вместе взятых привела на эту площадь, на эту сельскую улицу — для участия в событии, которое является новым большим шагом на пути к коммунизму.
Потом под грохот оркестра, игравшего гимн, под шумные аплодисменты он перерезал красную ленточку у входа в здание из пестрых кирпичей.
Конечно, это была не Третьяковская галерея. Здесь не было прославленных полотен, комнаты были тесноватые, не очень-то устроители галереи продумали систему освещения. Знатоки нашли бы, наверно, уймищу недостатков в «Третьяковке» колхоза «Озёры». Василий Антонович позабыл о них, он их просто не видел. Событие его глубоко волновало. Его волновало тут все — и сама идея, родившаяся в колхозе, создать такой музей, и то, как на призыв колхозников откликнулись в Стар-городе, в Москве, в Ленинграде; даже из Киева известный украинский художник прислал две картины.
И вместе с тем что-то очень беспокоило Василия Антоновича, мешало радоваться в полную силу. Но что? В шуме праздника он ещё не мог разобраться в этом, ещё не ощущал этого отчетливо.
Гости переходили из комнаты в комнату, толкались, стояли перед портретами, перед пейзажами, перед полотнами сложного, сюжетного содержания. Василий Антонович увидел довольно много портретов с подписью «Тур-Хлебченко»;
— Ваши работы? — спросил он художника.
— Да, увлекся, знаете. Вот уже третий год по области путешествую.
— Помню, помню, вы ещё тогда, в обкоме, рассказывали. Насчет муштабелей… Как с ними, с муштабелями, — не улучшилось дело?
— По-прежнему плохо, Василий Антонович. Ну, об этом потом. Пройдите, пожалуйста, сюда, — пригласил Тур-Хлебченко, — полюбопытствуйте. Это комната, где собраны работы художников колхоза «Озёры». Так сказать, хозяев галереи. Посмотрите, на чем бедняги пишут. На фанере, на досках. Как средневековые богомазы. А краски!.. Тьфу это, а не краски! Муть одна.
Василий Антонович коснулся пальцами: да, фанера вместо холста. Он обратил внимание на серию пейзажей. Чувствовалось, что их писала одна рука, и рука эта принадлежала художнику со своим, каким-то особенным взглядом на природу. Стоит одинокая береза над речным обрывом. За нею — широкие, уходящие в горизонт дали, необъятные просторы; и вот среди них — ощипанное ветрами, упрямое дерево. Или другой сюжет: снова простор — бескрайнее, унылое, поросшее клюквой болото, и среди болота — как только там и оказавшийся? — обкиданный лишайниками и мхами, огромный валун. Затем ещё: стреноженная лошадь среди лугов; солнце зашло, и лошадь — только силуэт на угасающем небе. Или вот стог, облитый лунным светом. Дальше — человек на длинной вечерней дороге… На всех картинах — отчетливые тени, отчетливые пятна света. Довольно точный рисунок.
Василия Антоновича поразило общее настроение пейзажей, — настроение раздумья. Если всмотреться, вдуматься, то и береза раздумывает, и валун морщит каменный лоб, и стог о чем-то думает, и лошадь, и человек среди дороги…
— Кто же этот мастер? — спросил Василий Антонович, пытаясь прочесть витиеватые подписи.
Из толпы к нему вытолкнули маленького веснушчатого председателя колхоза.
— Вот он. Мастер!
— Товарищ Соломкин? — поразился Василий Антонович. — Это ваши картины?
— Я, — ответил тот тихо и почти виновато; а сказав, стал медленно, но густо краснеть.
— Поздравляю! — Василий Антонович пожал ему руку. — Это же очень интересно. Где вы учились?
— В школе немного. А главное — сам. Баловался смолоду. Тогда же и забросил все, ленился. Только теперь вот, под старость, дурить начал.