Когда они распрощались и вышли на крыльцо, на улице уже совсем стемнело. Вдали, на углу, горел фонарь. Шлепая по грязи, держали путь на его свет.
— Не хотелось, Юлия Павловна, обижать эту старую развалину, — сказал Птушков. — Еще умрет от разрыва сердца. Не стал спорить. А то бы от него и мокрого места не осталось.
— И вам не стыдно так говорить? — Юлия балансировала, держа в обеих руках по связке книг. Птушков предлагал ей понести их, она отказалась.
— А чего стыдно? Это ему должно быть стыдно. Сидит весь в нафталине, и ему все думается, чтр сейчас его любезный военный коммунизм: ать-два, левой! Проспал целую эпоху.
— А мне думается, Виталий, что просыпаете эпоху вы.
— Спасибо.
— Пожалуйста.
Выбрались на мостовые, на тротуары.
— Юлия Павловна, — сказал Птушков примирительно. — Пойдемте ко мне? Пожалуйста. Ну не отказывайтесь. Я одинок. Я совершенно одинок. Я живу, как в пустыне. Почему? Да, и вы и он правы: обожательницы, слава, коньяк… Правда, буги-вуги — это неверно, я даже и не видел, как их танцуют. Где тут, в нашем захолустье, буги-вуги? А то, другое, все верно. Но почему, почему? Потому что нет возле меня человека, которому бы я мог посвятить свою жизнь, каждую свою мысль, каждую строку, нет той, которой можно бы сказать: «Я помню чудное мгновенье!» Все доступные вокруг, дешевые… 'Пойдемте, Юлия Павловна?
— Вы полагаете, что я вам обойдусь дороже? Нет, Птушков, я к вам никогда не пойду. Был порыв, я предлагала, сама предлагала: уедемте. Куда угодно, только уедем, немедленно, без раздумий и без оглядки. Вас на это не хватило.
— Вы убьете меня.
— Будем надеяться, что не до смерти.
По улице, в свете фонарей, шла красивая, полная сил и жизни молодая женщина, нагруженная книгами, шла стремительно, легко, едва касаясь ногами тротуара. На нее невольно оглядывались. А за нею, плетясь, еле поспевал тоже — что говорить! — не старый человек. Но безвольные плечи его висели по-стариковски, руки вяло лежали в карманах пальто. Скажи — и никто бы не поверил, что она всю жизнь жила сугубой прозой, а он целью своей жизни называл поэзию.
— Значит, никогда? — спросил Птушков.
— Да, Виталий, никогда.
— Что ж, вы меня больше не увидите, Юлия Павловна. Прощайте.
— Прощайте, Виталий.
Он свернул в боковую улицу и скрылся в темноте. Она тут же забыла о нем, она думала о книгах, которые несла. Надо не показывать их ни Соне, ни Василию Антоновичу. А то сейчас же утащат в свою спальню.
21
Художественная интеллигенция Старгорода открыла свой объединенный клуб. Рассказывали, что был интересный вечер, выступали писатели, композиторы, художники, актеры. Был устроен смешной «капустник», о котором по городу идут разговоры, авторов и исполнителей просят повторить программу в заводских домах культуры.
Василий Антонович на открытии не был, не смог. Он обещал заехать в свободное время, посмотреть помещение. Такое время наконец подошло. Баксанов водил Василия Антоновича из комнаты в комнату, показывал отлично восстановленную лепку потолков и стен, фресковую и масляную роспись — наследие офицерского собрания, массивные двери из наборного дерева, с бронзовыми ручками, живопись и графику, которые в своем клубе выставили художники, собрание книг, изданных после войны в Старгороде местными писателями. Баксанов был представлен здесь двумя романами, четырьмя повестями и двумя пьесами.
— Это неплохо, неплохо, — одобрил Василий Антонович, листая его книги.
— Но ведь существует теория, — сказал Бак-санов, — что в искусстве, чем — меньше, тем лучше. Я в свете этой теории очень плохо выгляжу. Почти халтурщик.
— Чем меньше, тем лучше, — это лозунг снобов, товарищ Бакеанов, — ответил Василий Антонович. — Я согласен с лозунгом: пусть меньше, но лучше, чем много, но плохо. Это верно, это да. Но «чем меньше, тем лучше», — по меньшей мере идиотизм. Это кто же так рассуждает?
— Да у нас, в наших кругах, — уклончиво ответил Баксанов. — Нам, например, утверждают такие, достаточно одной-двух хороших книг в год, одного-двух хороших спектаклей.
— Если человек мало читает и мало ходит в театр, ему, возможно, этого и достаточно. А вы поговорите с народом, товарищ Баксанов. Рабочих, колхозников, интеллигенцию поспрашивайте…
— Спрашиваю, Василий Антонович, спрашиваю. В один голос: мало книг о современности, о нас, мало спектаклей., мало кинофильмов о нашей жизни, о проблемах и вопросах, волнующих людей сегодня.
— Вот видите. А кстати, вы сами-то сейчас над чем работаете?
— Роман задумал. О культуре села, о крупных изменениях в жизни деревни, об изменениях в сознании колхозников, в их быте, в их интересах и стремлениях. Интересный есть материал.
— Хорошая тема!
Они сидели в небольшой, почти круглой, угловой гостиной, окна ее смотрели сразу на три стороны, на три улицы. Шум города врывался сюда даже через двойные рамы, через толстые зеркальные стекла.
В гостиную заходили писатели, художники, архитекторы, — кто присаживался на диваны, на стулья, кто стоял в дверях и даже за дверями, подымаясь на носки, вытягивая шеи.
— Хорошая тема, — повторил Василий Антонович. — В деревне происходят поразительные изменения, идут глубочайшие процессы. — Он встал, он увлекся. — Задумайтесь хотя бы вот над чем. В то время, когда некоторые стяжатели в городе строят себе особняки, отгораживаются от живой жизни заборами, вооружаясь безменами, идут торговать на рынке ягодами и овощами, в это время среди крестьян, колхозников уже появляются такие, которые заявляют: мне не нужна эта изба, мне не нужна эта усадьба, — дайте хороший, городского типа дом, дайте квартиру, дайте жить, как в городах живут. Потрясающе, не правда ли? А давно ли мы говорили об отставании общественного сознания крестьянина? Давно ли крестьянин готов был убивать ближнего на меже, убивать из-за пяди земли. И торговать на базаре многие колхозники уже не хотят. Я, говорит, не хочу позориться. Мой, говорит, портрет в газете напечатан. А я на базар пойду! Пусть колхоз организованно продает нашу продукцию, пусть нам деньги выплачивают, как зарплату. Вот какой колхозник стал ныне! Хорошую тему выбрали, товарищ Баксанов.
— Можно мне слово? — Поднялся худощавый пожилой человек, с такими очками, о которых Артамонов говорил, что при их помощи только ученую карьеру делать, — в тонкой золоченой оправе. Баксанов шепнул Василию Антоновичу: «Забелин, архитектор». — Я хочу сказать вот что. Мы с вами находимся в этом здании… Хорошее здание? Да, отличное, прочное, удобное, красивое. Нас радуют и эта лепка, и эта роспись, и эти, отнюдь не монотонные, не однообразные линии. Это здание построил мой отец, о чем на камнях цоколя, если вы обратили внимание, более полувека назад была учинена соответствующая надпись. Отец построил за свою жизнь семь или восемь зданий в городе, и все они заметны, все имеют свое лицо. Сын старого строителя, то есть ваш покорный слуга, сооружает жилые дома в Свердловском районе Старгорода. Он печет их, как блины, напек раз в двадцать больше, чем его отец настроил, и они, подобно блинам, похожи один на другой.
— Это вы к чему? — спросил Василий Антонович. — К тому, что чем меньше, тем лучше.
— Не только. Еще и к тому, что вы говорили тут о деревне. Если такие дома-близнецы строить в деревне, деревня потеряет свое лицо, утратит поэзию, порвутся ее органические связи с природой. Взгляните, как выглядит старое село: в центре церковь, устремленное к небу сооружение строгих, чистых линий, белостенное, с зелеными кровлями куполов. Обнесена оградой, в ограде непременные кущи ив, тополей, лип. Во все стороны разбегаются улицы и проулки.