Выбрать главу

— Артем Герасимович? Здравствуй, дорогой сосед! Как жизнь идет?

— Идет, — спокойным басом ответил Артамонов. — Как у вас? Я, правда, и сам слежу за сводками. Привычка такая. Не люблю, когда меня в чем-либо обгоняют. Пока вроде впереди вас идем. Может, нужда возникла, помощь требуется? Всегда рады.

— Помощь, помощь, Артем Герасимович. Народ сообщает, что ваши, высокогорские, у наших колхозников скот скупают: бычков, телочек летошних, коров, овец. Что ещё за штука? Ты не в курсе?

Артамонов молчал.

— Да, да, — сказал наконец. — Кое-что знаю. Колхозники тут наши инициативу проявляют. У нас скот, сам знаешь, непородистый, малопродуктивный. Ну, видимо, попородистей коровок ищут. Ваша, старгородская, порода издавна славится. Замена, замена, Василий Антонович. Тут уж по-соседски надо, по-товарищески. На одном деле стоим.

— И овец, значит, заменяют?

— Про овец не в курсе. А коровенок — да, заменяют.

— Так ведь можно было бы и без ущерба для нас это делать. Давали бы нам на обмен своих малопродуктивных, нам все равно мясозакупки выполнять.

— А разве не так делают?

— Да нет, что-то по-другому. За ценой не стоят. Так, бывало, только торгаши-перекупщики действовали.

— Ну это я прикрою. Нагоняй дам, если что. На одном деле стоим. Сообщу потом.

Положив трубку на рычаг аппарата, Василий Антонович пригласил Лаврентьева, и уже втроем они принялись обдумывать положение.

— Сейчас буду звонить по райкомам, — сказал Лаврентьев. — Пусть принимают меры, пусть разъясняют вред этой продажи в другую область. В племяобмен я, откровенно говоря, не верю, Василий Антонович. Артамонов дымовую завесу пускает.

— Петр Дементьевич прав, — поддержал и Сергеев. — Дело нехорошее. Буду тоже звонить по райисполкомам.

История встревожила весь старгородский обком и весь старгородский облисполком. Партийные организации районов, советская власть в районах начали принимать энергичные меры, про-, дажа скота в Высокогорскую область прекратилась. Но подсчеты показали, что его уже довольно много утекло. Оказалось, что такая торговля началась ещё с полгода назад. Просто раньше не обратили, внимания и не спохватились своевременно.

Артамонов через несколько дней, как и обещал, позвонил.

— Кое-кому всыпали за самовольничание, — сказал он. — Так что, будем, соседушки, считать инцидент исчерпанным. Надеемся искупить вину.

Мало ли, помощь понадобится. Учитываете? Ну вот. Лады.

Василий Антонович не любил это хмурое ноябрьское время, когда прошли праздники, когда сократились дни и удлинились вечера, а утром тоже встаешь во мраке, не по солнышку, а по звону будильника. Солнца нет неделями. Низко висит серое тяжелое небо. Из него то падает снег, то льется дождь; а не то пойдут и дождь и снег вместе. На земле слякоть, гололедица. Скользят и падают люди; скользят и чаще, чем в другую пору, натыкаются одна на другую машины. Нервы напряжены. Раздражаешься по пустякам. И так весь взвинчен, а тут ещё сюрпризик этот преподнесли соседи. Василий Антонович доходил бы, наверно, до бешенства, до битья посуды дома, если бы не Соня. Сама иной раз нервничавшая больше, чем следовало, эта верная, умная Соня, когда не ладилось у него, умела отбрасывать все свои неустройства и неудовольствия и все внимание сосредоточивала на нем, на Василии Антоновиче. Она тащила его в театр, в кино. Он упирался, сопротивлялся, но шел. Она приглашала гостей. Он сердился, говорил, что нашла для этого самое-де неподходящее время. Но сидел с гостями и мало-помалу отвлекался от однообразных, заботящих дум. Она шла к нему с бесконечными вопросами, которые и сама могла, без него, разрешить, — лишь бы он отвлекся от своего, назойливого. Она читала ему вслух интересные места, встретившиеся ей в той или иной книжке, рассказывала о посетителях музея, о новых экспозициях, о Чер-ногусе, о его, сказанных кому-нибудь, очередных резкостях.

Соня, Соня… Что бы делал Василий Антонович, как бы жил на свете, если бы рядом не было Сони? Вот так кипишь, клокочешь весь день в работе, как будто бы и нет на свете никакой Сони, забыта Соня, не до Сони. Но это лишь кажется, что ее нет. Если бы ее не было на самом деле, то и не клокоталось бы так и не кипелось. Многое, очень многое — почти все — делается только для нее, из-за нее и во имя нее. С первых дней совместной жизни, что бы ни начинал молодой Денисов, первой мыслью его было: а что об этом скажет Соня? Ему всегда хотелось, чтобы обо всем сделанном им Соня говорила только хорошо, чтобы она одобряла это, чтобы оно ей нравилось. Почему? Во-первых, потому, что он очень любил свою Соню; а во-вторых, — и, может быть, именно поэтому он ее так и любил? — мысли его, желания, стремления удивительно совпадали с мыслями, желаниями и стремлениями Сони. Сначала комсомолка, а затем и член партии, Соня была его совестью. Он никогда не облекал это в сколько-нибудь определенные формулы, но сердцем, душой, всеми чувствами ощущал, что лукавить, хитрить, изворачиваться перед Соней — неизбежно будет лукавством, хитростью и изворотливостью перед самим собою, перед своими убеждениями, будет раздвоением его сущности. Он хитрил и лукавил перед Соней только в мелочах. Зная, как больно реагирует Соня на то, что связано с неприятностями для него, он многое из наиболее неприятного скрывал от Сони; всеми силами стремился он охранять ее от ударов, беречь ее, долго беречь, и сберечь. Дороже Сони у него никого и ничего не было. Ему могли бы задать вопрос: а партия? Он бы ответил: а для меня они, знаете ли, неразделимы. И это не были бы красивые слова. Кто знает, может быть, и коммунистом он не был бы таким, если бы рядом с ним постоянно не находилась его совесть — Соня; может быть, и работник из него получился бы похуже, если бы не постоянное его желание заслужить одобрение Сони, если бы не боязнь, что Соня будет недовольна, что Соня осудит, что Соня в нем разочаруется.

Он не хотел рассказывать Соне о том, что область потеряла довольно много скота. Но София Павловна сама заговорила об этом: кто-то сказал Черногусу, а Черногус передал ей.

— Ты должен сообщить в ЦК, Вася, — сказала она. — Непременно, слышишь?

— Соньчик, это не этично. Он же говорит: хо-тел заменить беспородных породистыми. У нас ведь и правда — скот хороший. А потом, он же разобрался в деле и принял меры.

— Вася, ты рассуждаешь, как купец. Другой купец ему нанес ущерб, они сели в чайной, выпили, закусили и порешили дело полюбовно. Вы не купцы, вы государственные деятели, и ущерб нанесен не тебе, а области, многим людям, государству. Как ты этого не понимаешь!

Он слушал и молчал. В общем, она была, конечно, права. Надо об этом сообщить в ЦК, надо. Но он все-таки этого не сделает, он не может это сделать. Даже, если так советует Соня.

Он подошел к ней, обнял ее, поцеловал в голову, в волосы, пахнувшие чем-то хорошим.

— Соньчик, Соньчик, — сказал грустно. — Не будь кровожадной.

22

С наступлением холодов с Павлушкой стало труднее. Даже и в эти темные утра вставал он довольно бодро, сам хлопотал о своих сборах, чем мог, тем и помогал отцу. Но все-таки он был ещё до отчаяния мал. На него надо было натягивать теплые рейтузы, валенки с галошками, пальтецо на шерстяном ватине, обвивать его поднятый меховой воротник пуховым шарфиком, завязывать под подбородком тесемки шапки с ушами, надевать и уговаривать не терять вязаные рукавички.

Это была долгая и кропотливая работа. Иногда, чтобы помочь Александру, выходила София Павловна; иногда вставала и Юлия. Но только иногда. Обычно же Александр все делал сам. Как он чувствовал себя в этот утренний час, судить можно было по вопросам, которые ему задавал миролюбиво настроенный Павлушка.

— Папочка, почему, как утро, ты такой сердитый? Ты ложился бы пораньше. Ты, наверно, не наспишься ночью?

Превращенный с помощью теплых одежд в неповоротливый тючок, Павлушка еле шагал по улице. Александр хватал его на руки, тащил до автобуса почти бегом.

Но и в автобусах в зимнее время стало хуже. То ли народу в них прибавилось, — летом все-таки речной трамвай помогал, да и пешком кое-кто бегал, или на велосипеде, — то ли из-за теплых одежд, из-за ватных пальтищ, люди увеличились в объеме. Так или иначе, но в автобусах стало очень тесно. Павлушке, правда, местечко посидеть выгораживали. Сочувствовали иной раз и его папаше, расспрашивали: а где же мамочка?