Забелин уехал. Не потому, что все было решено с перепланировкой и перестройкой Забо-ровья, с превращением его из старого в новое. Решили только основное — то, что дома надо строить городского типа, без кокетничания историческими и национальными традициями российской деревни, без того, о чем можно было бы сказать: стиль «рюсс нуво», без соединения современных шлакоблоков с былинными петухами на крыше. Красиво спланировали центр нового Заборовья, — его две главные магистрали. Непременно, уже в наступившем году, в селе должен быть водопровод; неясно ещё только, откуда вести воду — с помощью насосной станции из реки Жабинки, или взяться за дело поосновательней и пробуравить в толще прибрежных песков скважину артезианского колодца.
Обо всем этом надо будет думать и думать, и Забелин ещё приедет. Его вызвали для участия в сдаче домов в Старгороде, которые построены по его проектам и под его наблюдением.
Баксанов остался в комнате один. «Архитектурную мастерскую» не разоряли. В ней так же лежали на столах и были приколоты к школьным доскам листы чертежной бумаги с набросками планов, с почти готовыми планами во множестве вариантов; по-прежнему вечерами здесь, как в клубе, собирались под лампами-молниями колхозники и фантазировали о будущем.
Ранними утрами, ещё до света, при звездах, Баксанов закидывал за спину ружье, становился на лыжи и по нетронутым снегам шел встречать зарю, то в сторону от реки — к темным лесным чащобам, то через реку — в коварные молодые березнячки и соснячки, в которых, не будь солнца, указывающего страны света, можно было бы легко заблудиться; или устраивался на береговом обрыве и с тщательно выбранной позиции наблюдал за световыми и красочными переменами в небе над той частью горизонта, из-за которой час спустя выползал край огромного солнца.
Рождение каждого нового дня природа обставляла величественной торжественностью; вначале не было ни фанфар, ни барабанов, ни восторженных, ликующих кликов, — был только свет, были только краски, они заменяли все. Густая синь ночи на востоке, будто в нее понемножку подливали воды, постепенно превращалась в аквамарин, аквамарин сменялся бледно-сиреневым нежным свечением, которое охватывало добрую половину горизонта, оттесняя первозданную синеву к западу. Это были как бы первые запевы флейт, к которым едва-едва присоединяли свой голос кларнеты.
Затем на тонкий задумчивый сиреневый грунт, расплываясь, падали первые брызги радостно опаловых красок. Так вступали трубы. Они крепли, ярчали, набирали все больше розовой желтизны. В небо веером взлетал фонтан золотых, все сметающих на своем пути пламенных стрел. Это вскрикивали тысячи звенящих фанфар, — и под гром огромных барабанов в золотом огне являлось солнце. Сначала оно только показывало лоб и один глаз над горизонтом, как бы спрашивая: а что тут нового на земле, все ли в порядке? И только тогда подымало все свое горячее слепящее лицо.
А какие перемены происходили на земле! Как мелодично и музыкально становился то синим, то сиреневым или розовым снег. Как бриллиантово вспыхивал он при появлении солнца. Как длинные тени деревьев становились постепенно короче, как в канавах, в оврагах, в глубоких колеях залегала прозрачная холодная голубизна.
Из-за всего этого стоило вставать до света, вместе с хозяйками, с доярками, с петухами. Никакая сокровищница мира не располагала такими богатствами, какие за один утренний, рассветный час щедрыми пригоршнями разбрасывала по земле царица-природа.
У Баксанова дыхание захватывало от радости, от восторга в этот заветный час. Он совсем позабывал, что уже недалек день, когда ему стукнет полсотни, забывал, что он толстяк, тучник, который никак не может справиться с распухшим животом. У него вырастали крылья молодости. Он мчался на лыжах, не разбирая дороги, не помня об одышке. Сверкающая снежная пыль вихрилась позади, медленно опадая в лыжни. Он отыскивал местечко поживописней, доставал из кармана полушубка бутерброды и бутылку с ещё не совсем остывшим, тепленьким чайком и завтракал под открытым голубым и солнечным небом.
В часы хождения на лыжах хорошо думалось. Случилось так, что в голове сама собою начала складываться новая повесть. Общение с Забелиным, с колхозниками Заборовья подтолкнуло Баксанова на это. Возникала повесть о старом архитекторе, который обрел вторую молодость, попав случайно в условия, подобные тем, что были в Заборовье. В воображении рождались хорошие люди, люди с мечтой о новой, красивой жизни, формировались их характеры, заострялись конфликты.
Обдумав очередную главу в таких блужданиях по лесам и полям, Баксанов затворялся после обеда в своей комнатке и до вечера, до того часа, когда в «архитектурную мастерскую» начинал сходиться жаждавший общения колхозный народ, торопливо, в азарте, исписывал добрый десяток листов бумаги. «Вот беда-то, — думал он иной раз, — не вовремя прорвало. Всяких общественных дел уймища, в Старгород ехать надо, а тут вот что получается». А из Старгорода и в самом деле названивали чуть ли не каждый вечер. Кто-то поссорился, кто-то чего-то не поделил. Зовут разнимать, разбирать. Тянул, не ехал. «А ну ещё главку. А ну ещё», — назначал себе срок за сроком.
В солнечном лесу, на солнечных опушках, среди голубых снегов все забывалось, все старго-родские страсти казались мелкими и пустыми, и думать о них не хотелось.
В один из таких дней, встретив очередную зарю, Баксанов скатился с обрывов на лед Жабинки, пересек ее вкось и углубился в молодые сосняки. Лыжи легко скользили по просекам, по лесным дорогам. Кто-то куда-то тут езживал на дровнях: следы полозьев, окованных железом, следы лошадиных копыт, сено, вычесанное придорожными ракитами из саней… Бежали лыжи, упруго толкались о снег бамбуковые палки, увесисто давило спину двухствольное ружье двенадцатого калибра, в патронташе, тугим поясом стянувшем необоримый живот, медными рыжими глазками поблескивали капсюли патронов.
В стороне грохнуло несколько выстрелов. Баксанов не обратил на них внимания, — в эти дни охотников в окрестностях Заборовья встречалось не мало. Били зайчишек, били лис, куропаток.
Но вот он вышел к лоскутьям красной материи, развешенным на веревке толщиной почти в полпальца. Веревка змеилась вправо и влево по мелколесью, на высоте его пояса, уходя в темные чащи. Вдоль нее было натоптано, и вдоль нее прямо оттуда, где Баксанов только что слышал выстрелы, вывалив язык, мчался ошалелый, запыхавшийся волк. Увидев человека, волк метнулся в сторону от красных флажков. Но Баксанов, охваченный охотничьим азартом, уже сбросил через голову ружье, уже перезарядил его картечью и успел ударить вслед волку из обоих стволов. Он видел, как падали на снег срезанные выстрелом ветки молодых сосенок и березок, видел, как летели клочья пыжей. Но не сразу сообразил, что же с волком.
А волк с разгона ушел мордой в рыхлый снег и лежал шагах в семидесяти впереди, возле почерневшей от старости, кособокой елки.
С бьющимся, разволновавшимся сердцем Баксанов медленно пошел к нему.
— Молодой человек! — услышал он грубый, властный окрик. Из чащи наперерез ему, ступая широкими охотничьими лыжами, шел грузный большой дядя в просторной куртке из зеленого сукна, в высоких черных валенках; большой ручищей без рукавицы он легко держал за резную шейку ложа ружье, положив его стволами на плечо. — Ты кто такой? — спросил, подойдя вплотную. Седые волосы были обметаны инеем, инеем пушились и мохнатые брови, из-под которых тяжелым взглядом смотрели холодные глаза.
— А вы кто такой? — ответил Баксанов достаточно вежливо для той лесной обстановки и для столь бесцеремонного вопроса.
— Если я спрашиваю, надо отвечать, — сказал грозный охотник. Он уже не назвал Бакса-нова, молодым человеком, очевидно разглядев вблизи, что это не совсем так.
— Пожалуйста, отвечу. Я лицо несекретное и не номенклатурное, — сказал Баксанов с улыбкой. — Я писатель. Фамилия моя Баксанов.