— Вы, Гурий Матвеевич, поезжайте, — распорядилась София Павловна. — У вас, может быть, и еще дела есть. А я останусь, и до тех пор буду сидеть, пока дело не сдвинется с мертвой точки. Я знаю это. «попробуем». Ничего не сделают без подталкивания.
Черногус продолжал разъезды по окрестным селениям. А София Павловна вторую неделю безвыездно сидела в Чиркове; время от времени ее вызывал к телефону Василий Антонович, она шлепала в своих изящных сапожках по грязи до колхозного правления, Василий Антонович укорял ее за то, что она так долго не возвращается, она отвечала: «Вася, нельзя. Очень важное дело. Очень. Потерпи еще немножко».
Двенадцать девушек плотно засели за работу. Учиться, собственно говоря, им было нечему, надо было иметь вкус, терпение и желание. Бабушка Домна, став как бы и взаправду профессором, руководительницей школы-мастерской, воспрянула духом, взбодрилась. «Я, милая доченька, словно годов тридцать с плеч сронила, — сказала она Софии Павловне, — А у меня их много, милая. Это я для обману так говорю: восемьдесят да восемьдесят пять. Сто два мне в сам деле-то, сто два, хорошая моя. Тридцатку сбросила, — семьдесят с малым осталось. А семь десятков — жить еще долго можно».
Когда пошли первые рулоны, или, как Домна называла, штуки кружев, София Павловна собралась уезжать.
— Я буду звонить вам, я буду писать письма, — говорила она и Домне, и председателю колхоза, и парторгу, и комсомольскому секретарю, высокой гордой девушке.
Ее отъезд немножко задержался оттого, что в Чиркове» прибыли корреспондент и фотокорреспондент «Старгородской правды». То ли Василий Антонович сказал о чирковских кружевах в обкоме и это дошло до редакции газеты, то ли Черногус восторженно наговорил о них в Заборовье. Только вот дошло, и редакция прислала своих товарищей. Они все записывали, все фотографировали, беседовали с бабушкой Домной, с девушками. Даже председатель с парторгом приоживились от такого внимания. Что-то они не помнили, чтобы до этого в их деревню приезжали из областной газеты, — из районной разве что, да и то за тем лишь, чтобы поругать. Тут, чуялось, не ругать будут, а пропечатают, да еще как — с фотографиями.
На колхозной подводе Софию Павловну отвезли в Заборовье. В тот же день она хотела уехать в Старгород. Но Черногус сказал:
— Может быть, завтра поедем, София Павловна? Сегодня здесь созывается грандиозное партийное собрание. Очень интересно. Будут избирать партийный комитет, понимаете? Коммунисты объединяются в одну партийную организацию. Не только колхозные, а все, все. Какая-то опытная станция тут есть…
— Да вам-то что, Гурий Матвеевич! Вы что у них, уполномоченный?
— Не то чтобы уполномоченный, София Павловна. А… а товарищ Лаврентьев здесь сейчас.
— Петр Дементьевич?
— Да, да. И он просил меня поприсутствовать. Может быть, говорит, речь скажете. О партии. О том, как росла она и боролась. Какая это сила — партия.
— Ну так бы и говорили, дорогой мой. Хорошо, поедем завтра с Петром Дементьевичем, если у него местечко в машине найдется.
Черногус не все сказал Софии Павловне. Он не сказал о том, какой у него разговор произошел накануне вечером с писателем Баксановым. Сидели втроем — Баксанов, архитектор Забелин, он, Черногус, — и распивали чай. Черногус поинтересовался, для чего возят в село камень в таких космических количествах, что все улицы завалены каменными горами, зачем столько бревен, досок, бочек цемента. Забелин принялся рассказывать о тех формах, в какие понемножку выкристаллизовывается проект перестройки Заборовья. Он, оказывается, за это время съездил в поселок Ленинский, который был заново построен лет двенадцать назад возле снесенного ныне села Воскресенского, учел там все положительное, учел все отрицательное и находил новое, наиболее современное и прогрессивное решение.
Черногуса всегда волновали планы, проекты, стройки и переустройства. Для него это была советская власть в действии, та власть, за которую он сражался, которую создавал, которой отдал всю свою жизнь. Он начал вспоминать былое. Рассказывал о революционных событиях в Азербайджане, на границах Персии, о пребывании в корпусе генерала Баратова, о Коломийцеве.
Вначале Баксанов слушал его не очень внимательно, раскачивался на стуле, как эквилибрист, касаясь затылком и плечами натопленной печки. А потом подсел к столу, утвердив на нем локти, и смотрел прямо в лицо Черногусу.
— Слушайте, — сказал он взволнованно. — Гурий Матвеевич! У вас потрясающий материал. Николай Гаврилович! — Баксанов повернулся к Забелину. — Можете себе представить советского человека, молодого, неопытного, окруженного врагами, оказавшегося в чужой стране, полностью отрезанного от родины и там в одиночку все-таки отлично разбирающегося в обстановке, бесстрашно и решительно выполняющего труднейшую дипломатическую миссию. Да это же роман! Настоящий роман о советском дипломате-большевике. Об одном из самых первых наших дипломатов.
Так было накануне. С утра, едва Черногус проснулся, к нему постучал Баксанов. Был взволнован, возбужден, как-то внутренне приподнят.
— Гурий Матвеевич! Мне это все снилось. Принял снотворное, спал, но все равно снилось. Я теперь от вас не отстану, буду ходить за вами по пятам. Вы же участник всего этого, вы живой свидетель событий, которые превратились в историю, и уже довольно давнюю. Я никогда не писал ничего исторического, я даже, должен признаться, посмеивался над теми, кто такое пишет. Дескать, дайте мне три исторических романа, я почитаю и напишу четвертый. Но вот сам заболел этим, вашей историей. Мы пригласим стенографистку, вы все расскажете, она все запишет. Я съезжу на Каспий, на границу с Ираном. Может быть, удастся цолучить командировку в Тегеран. Где там эти Зергендэ и парк Атабек Азама, в которых остатки царской миссии готовили заговор против Коломийцева? Посмотрю, увижу… Вы не представляете, как все это интересно, как об этом можно написать, лишь бы хватило сил и умения.
— Пожалуйста, пожалуйста! — Черногуса тоже обрадовало, что страницы истории, его истории, уже основательно забытые, вдруг могут ожить под пером Баксанова. — Чем смогу, всем готов вам помогать, дорогой Евгений Осипович. У меня, есть дневники, есть записи. Редкие книги, вроде мемуаров английского генерала Денстервиля о их разбойничьем вторжении в советский Азербайджан. Он, правда, называет это более благородно: «Поход на Кавказ и Персию». Вся моя библиотека в вашем распоряжении.
Они жали друг другу руки. Баксанов подпрыгивал от радости и волнения. Кругленький, пузатенький, живой — казалось, что это скачет в комнате большой веселый мяч, ударяясь об пол.
Черногус об этом Софии Павловне не сказал. Это верно, что Лаврентьев его просил побыть и, может быть, даже выступить на партийном собрании. Но ему, кроме того, хотелось еще побыть и с Баксановым, у него еще много чего было рассказать писателю.
41
Весь вечер София Павловна провела с учительницами. И только в одиннадцатом часу отправилась к клубу, где шло собрание. Там уже началось выдвижение кандидатов в создаваемый партийный комитет, и кое-кто вышел покурить на открытом воздухе. Был среди них и Черногус. Он расхаживал перед клубом, шапка была сдвинута на затылок, пальто расстегнуто, шарф висел чуть не до земли, вот-вот обронит. Курил. Он только что выступил на собрании и еще переживал свою речь.
— Гурий Матвеевич, — сказала София Павловна строго. — Разве так можно? Ну-ка стойте. — Она принялась поправлять ему шарф, застегивать пуговицы на пальто. — Смотрите, какой горячий! Вы что — простудиться захотели? Весна? Она самое простудное время. Вечер очень холодный и сырой. Шапку сами поправляйте, мне не достать. Или нагнитесь, если даже этого сами сделать не можете. Вот уж эти холостяки! Отвратительный народ. Притом убежденный в правильности своей холостяцкой позиции.
— Я в ней вовсе не убежден, София Павловна. — Черногус послушно подчинялся всем требованиям Софии Павловны. — У меня тоже было кое-что в жизни. Но слишком быстро и горько прошло. Горечь долго мешала возобновлению чего-либо. А теперь… Стар уже, безнадежно стар.