— Иван Козлов, связной Обнорского, — представил товарища Степан. Представил так просто, будто это не он всего лишь год назад отказывал Обнорскому даже в праве на существование…
Рабочие вожаки — так помнится Александру — пришли договориться о печатании в народнической типографии первой прокламации «Северного союза русских рабочих»: своей типографии у них еще не было. В распоряжении «Земли и воли» находились силы лучших публицистов того времени — Глеба Успенского и Николая Михайловского; были у нее и свои собственные, замечательные литераторы — Плеханов, Морозов, Клеменц, Тихомиров, Кравчинский — редакторы центрального печатного органа народников. Но даже на этом блистательном, звездном фоне народнической публицистики прокламация, составленная простыми рабочими для простых рабочих, поражала силой своей искренности и напряженной работой мысли. Будто целый класс, просыпаясь, всматривался в незнакомую, в путаную и сложную жизнь и исследовал опыт истории, чтобы рывком поднять на свои плечи ответственность за судьбы России. Александр Михайлов, человек внешне сдержанный и ироничный, пришел прямо-таки в восторг, прочитав первые политические сочинения русских пролетариев.
— Глубоко копаете, рабочие люди, — не выдержал он.
И тогда же, не смущаясь, напрямик спросил Халтурина:
— Кто это у вас так здорово писать научился? Прямо не верится, что это первая листовка!
— Да все сочиняли помаленьку! — Степан наслаждался явным восхищением «интеллигента». — А больше всего Иван приносил указаний от Обнорского. Обнорский, брат, это…
Степан даже руками развел восхищенно.
— Обнорский приехал? Значит, не миф? — Услыхав эти слова Михайлова, Козлов чуть заметно усмехнулся. — Ты его видел? Ну, какой он?
— Что вы! — удивился Халтурин. — Обнорского никто, кроме Ивана, у нас не видал. Это же такой конспиратор! Почище всех интеллигентов будет… Шесть лет полиция за ним по следу идет, а даже хвоста зацепить не смогла.
И такая невыразимая гордость за своего, за рабочего человека вдруг прозвучала в голосе Степана, что неожиданно Михайлов смутился. Ему показалось, что рабочие как-то отделяют себя от остального революционного движения, от общего потока борьбы. К чести его, обвинил он в этом только себя и своих товарищей. «Значит, мало мы душу свою им сумели раскрыть, или еще в душе у нас, как оспинки, сидят следы барства, раз не стали мы своими, не стали братьями по делу для этих отличных товарищей, раз делят они общее дело на наше и свое…»
Много сил впоследствии приложили землевольцы, чтобы завоевать доверие рабочих. И наконец, оттаял ледок, отсеялись непримиримые сектанты с той и другой стороны, и в работе обеих революционных организаций возникли дружба и помощь.
Но эта дружба и помощь так и не сумели спасти организацию рабочих от страшного предательства. И должно быть, размышлял Михайлов, виноват в этом он сам, Дворник. Именно он — из сугубо конспиративных соображений — предложил Клеточникову заниматься только делами «Земли и воли», не зарываться в чужой материал, в посторонние и рискованные сюжеты. И вот результат излишней, как оказалось, осторожности: центр всего, а не только рабочего подполья находится под угрозой провала! Если бы Клеточников недавно не проявил самостоятельности, не переступил на свой страх и риск приказа Дворника о невмешательстве в посторонние дела — с подпольем было бы уже покончено! Сейчас покончено!
Какая мрачная история… После первого сигнала Клеточников и Михайлов не смогли сразу поверить в такое гнусное предательство. Они долго сомневались, оттягивали, перепроверяли все еще и еще раз. И все оказалось верным. Провокатор проник в самый центр русского революционного подполья.
«МЫ НЕ ВЕРИМ!»
Михайлов отчетливо вспомнил, как он вызвал тогда Халтурина на свидание.
Степан обещал быть в пивной Волынского на Сампсоньевском проспекте в шесть вечера. Александр пришел туда заранее — надо было приглядеться к обстановке и в случае нужды почистить хвост, то есть избавиться от приставшего на улице филера.
Казалось, пивную взламывало от алкогольных паров, от безобразной ругани, от назойливых признаний в любви к собутыльнику и проклятий заводскому начальству. Но вдруг — вдруг родилась здесь песня.
Это была странная песня — полу-разбойничья, полу-крамольная. Молодой сильный голос, полный беспечной и в то же время грустной удали, выводил грозно: