Выбрать главу

Над моей кроватью стоял Бальзак – шеренга томов в красных переплетах. Я никак не мог взять в толк, зачем их так много, если все жалуются, что ставить книги некуда, и предложил оставить только одного. Тогда мне объяснили, что такое собрание сочинений, и я тут же нашел и другие: Толстого и Достоевского, любимого дедом Лескова, Куприна и Чехова, Томаса Манна, а еще “Очерки по истории и теории советского искусствознания” и зеленые пухлые тома “Истории русского искусства”, за ненадобностью перекочевавшие в книжный шкаф дома под Калязином.

Много позже я узнал, что собрание сочинений Бальзака – едва ли не единственное, что уцелело от папиной первой библиотеки. Он покупал книги, экономя деньги, выдаваемые на школьные обеды. Папа собирал библиотеку, а его старший брат, дядя Юз, их тырил из дома и продавал букинистам, а после кутил на вырученные деньги с уличной шпаной, с которой он тогда водился. Дядя в молодости был enfant terrible: он стащил и продал бабушкину пишущую машинку и вообще творил невесть что. Недаром спустя много лет после смерти папы, зайдя со мной на Красноармейскую и сняв с полки старую Библию, Юз сказал: “Моя. Пусть здесь стоит, я у братца много книг потаскал”. Поставил книгу на полку и деланно рассмеялся, скрывая за смехом позднее раскаяние. Бальзак и теперь стоит на Красноармейской, занимая больше половины полки, но не помню, чтобы кто-то его открывал. Я его так и не осилил.

Самая загадочная книга стояла прямо у меня над головой. Засыпая, я всегда читал название, хотя знал его наизусть, и иногда даже нашептывал: “хаволс о оволс” – словосочетание, похожее на заклинания из арабских сказок. Чего только я не нафантазировал про эту книгу, пока по прошествии, наверное, года, а может, и двух не потрудился достать ее с полки. Это оказалось “Слово о словах”, читаемое наоборот. Я полистал его, понял, что написанное там – для взрослых, и затолкал назад. И всё равно шептал перед сном “хаволс о оволс” – мою волшебную мантру.

Кроме книг, помню бесконечные игры и слоняния из комнаты в комнату. Я умудрился так всем надоесть, что мой гениальный дед придумал корабль. Маленький, но крепкий журнальный столик, живущий со мной и сегодня, переворачивался вверх ногами. К одной из ножек привязывалась швабра, к другой – черенок от лопаты. Между ножками навешивалось ограждение из веревок, чтобы не упасть за борт при сильной волне. Внутрь помещалась табуретка, а то и две, к ним приделывались мачты с флагами и парусами из полотенец. Между передними ножками, на носу, прикреплялся штурвал – крышка большой кастрюли. На корабле были фонарик, моток веревки, спасательный круг – хула-хуп, якорь, молоток с гвоздями (на всякий случай) и еще много всего полезного, что иногда улетало за борт при качке, но потом отыскивалось в разных концах комнаты и возвращалось на свои места. Корабль развлекал меня всю зиму перед школой. В нем были подушки и плед-палатка, тот самый, уже поминавшийся, зеленый в черную клетку. Случалось, я засыпал на нижней палубе, уютно устроившись под табуретками. Когда я слишком громко кричал, отдавая команды, чья-то рука закрывала дверь, но я не обращал на это внимания, комната была моим морем, где взрослым не было места. Когда играть в одиночку надоедало, я приставал к деду. Он приходил, и мы придумывали что-то новое в конструкции корабля – он был то пиратским бригом, то подводной лодкой, то эсминцем, то ледоколом, спасавшим с дрейфующей льдины папанинцев, о которых дед же мне и рассказал. Но чаще всё-таки он был парусником – читать про пиратов и играть в них я любил больше всего. Признаюсь, страсть эта осталась у меня до сих пор. Замечательную азиатскую сагу Клавелла, начиная с “Сёгуна” и “Тай-Пэна”, я перечитываю регулярно во время долгих простуд, гриппа или затяжных депрессий. Она пришла на смену выученным наизусть “Трем мушкетерам” Дюма – наверное, самой читаемой в Советском Союзе книге.

Корабль в конце концов мне надоел, но разбирать его взрослым не позволялось еще долго, пока наконец, вернувшись со двора, я не обнаружил почти забытый стол, нагруженный папиными книгами, трогать которые строго-настрого запрещалось. “Корабль пошел ко дну”, – сказал папа, и мне пришлось с этим смириться.

10

Из дошкольных игр во дворе особо запомнились “секретики”. Обычно нас отправляли гулять по утрам и после обеда. Асфальтовые дорожки были расчерчены классиками, девчонки скакали по квадратам, но мы, мальчики, эту ерунду игнорировали. Как и скакалки. В штандер и вышибалы мы с девчонками вместе играли до одурения. Еще мы играли в солдатики – рыли ходы сообщения, строили оборону, упорно подготавливали плацдарм для битвы. Затем – трах-ба-бах! – летели куски мокрой грязи, солдатики падали навзничь, а проигравшая сторона с криками бросалась на окопы противника и жестоко месила их ногами. Чаще всего победившие присоединялись к побежденным. Поле боя, на которое было потрачено столько сил, уничтожалось за несколько минут, после чего каждый собирал своих воинов, ставил их на бордюрный камень для просушки, а сам садился рядом, как купец в лавке, нахваливая свой товар. Наступало время менки. За понравившегося солдатика, например пограничника с собакой, можно было выменять двух-трех рядовых. Я не умел торговаться, чем пользовались более хитрые и умелые менялы. Мне обычно доставались солдатики с облетевшей краской, в основном рядовые. Зато у меня был американский солдат с гранатой в правой руке. Левую он где-то потерял, но этот однорукий ветеран был настоящим героем и всегда стоял на бруствере в первом ряду. Чего только мне за него не предлагали, даже двух пулеметчиков и одного рыцаря, но было ясно: отдай я его, и войско мое лишится предводителя, а я – своего неповторимого солдатика. Безрукого я променял уже позже, на даче, и это была обидная история, о которой и рассказывать-то не хочется.