Еще долгих три года будут приходить они с той стороны, где заходит солнце, страшные, увечные, беспомощные, чаще всего пьяные, вызывающие жалость и омерзение.
Лишние.
Лишние, от слова «лихо», с лихвой доставшегося каждому из них, навалившегося тяжким грузом и подмявшего их под себя. Они заполнят собой рынки, перекрестки и электрички, станут живым и ненужным укором для всех — взрослых и детей, воевавших и не воевавших, но уцелевших. Миллионами они рассеются по огромной и счастливой Стране Советов, приводя в смятение выживших и переждавших и доставляя неприятные хлопоты милиции. Из миллионов солдат-инвалидов смерть выкосит одну треть в первые же пять лет после Победы. Еще одну треть — во вторые пять лет. Они будут умирать тихо и незаметно, как осенью умирает полевая трава, не срезанная косой и не полегшая под градом летом. Часто от старых ран, но чаще от дрянной сивухи. До благополучных и сытых семидесятых из миллионов дотянут лишь тысячи.
Постовой милиционер, поставленный наблюдать за порядком, деликатно отводил начальственный взор от отребья в ношеной солдатской форме. Не положено им было тут стоять, и все приказы, законы и наставления говорили постовому, что он должен тут же схватить их за шиворот и доставить в отделение для выяснения личности и принятия решения. Но совесть говорила другое. Совесть напоминала милиционеру, что если бы не эти человеческие обрубки, торгующие и просящие милостыню у сытых москвичей, то и он сам не красовался бы сейчас, в военное время, в самом центре столицы в ремнях и при портупее с планшетом. Возможно, он разделил бы участь своих менее счастливых ростовских коллег и болтался бы на березе, высунув язык, с петлей на шее. Именно эти уродливые останки тел человеческих, еще полгода, назад бывшие полноценными мужчинами и солдатами, спасли Москву и паникеров-москвичей от уничтожения беспощадной немецкой военной машиной. Спасли Мавзолей, Красную площадь, и Кремль с засевшим в нем Сталиным и всей его бездарной камарильей. Спасли, в конечном счете, самого постового и его сытую жизнь вдали от фронта. Закон не предусматривал существования этих обрубков на московских улицах, но совесть мешала милиционеру даже посмотреть в их сторону.
За разговором они не заметили, как сделали целый круг по бульвару и снова оказались возле машины Головина. Нужно было что-то решать. Стоять на своем до конца генералу больше не было никакого смысла: Рукомойников уже знал достаточно для того, чтобы отправить дело Головина в военный трибунал. Предварительное следствие по делу будет вести СМЕРШ, а значит, до самого трибунала Филипп Ильич может и не дожить.
Взвесив все обстоятельства, Головин решил выторговать для себя максимум возможного.
— Хорошо, Павел Сергеевич. Убедил. Пусть живет.
— Вот и отлично! — искренне обрадовался Рукомойников.
— Только, сам понимаешь, подарить такого ценного сотрудника я тебе не могу. Уловил?
— Нет, еще не уловил.
— Не хочу тебе отказывать, да и Штейна, по совести сказать, жалко. Поэтому я дам тебе его, так сказать, напрокат. Уловил?
— Улавливаю, Филипп Ильич. А подробней?
— Я подаю на Штейна документы в военный трибунал. В закрытом заседании его приговорят к расстрелу, и приговор этот может быть приведен в исполнение в любой момент. Сам приговор я положу под сукно до поры, а все остальные, особенно твои коллеги-чекисты, пусть считают, как ты и предложил, что сам Штейн погиб при исполнении. Как он воскреснет из мертвых, так я у тебя его обратно и перехвачу. Договорились?
— А если он?..
— А если он заартачится или поведет себя странно, то у меня под сукном будет лежать приговор, и это будет достаточным основанием для того, чтобы послать за ним группу товарищей.