В Санкт-Петербурхе всегда темно, неслыханно мрачно. Всю ночь шуршит и шуршит дождь. И днем шуршит, и ночью. По крайней мере, над Мокрушиной слободой, что на Петербургской стороне, где устроился небольшой домик соломенной вдовы Саплиной, небо всегда плоское, темное, и дождь шуршит почти всегда.
Вот и остается спать.
Или пить.
Иван и сейчас спал бы сладко, да не получилось: во сне затомило, заболело сердце, а потом учинился во дворе шум.
Этот шум и разбудил Ивана.
Сразу загудела, заныла, отзываясь на томление сердца и на непонятный шум во дворе, похмельная голова. Сразу захотелось тяжелую повинную голову спрятать поглубже в пуховики, забыться, может даже умереть, потому что для чего подниматься, для чего раскрывать глаза, если жизнь полна одних мрачностей, загадочностей, неизвестностей и ужасных провалов в памяти, а добрая соломенная вдова Саплина, вместо того, чтобы ласково кликнуть своего болезненного племянника к столу, да установить на столе пузатый графинчик с померанцевой или можжевеловой наливкой, сама, кажется, принимает участие в раннем шуме?…
И, правда, голос соломенной вдовы Саплиной, высокий красивый голос, полный некоторых укоров, мешался во дворе с другими высокими голосами, среди которых выделялся еще один — уже совсем высокий, только без укоров, и совсем некрасивый. Будто какая приблудная собака тоскливо взлаивала, или взвывала, попав в капкан, одинокая волчица.
Отменно похоже.
Упаси Господь слышать с утра такое!
Но взвывала не волчица, попавшая в капкан, тоскливо взлаивала на дворе не собака — кричала некрасивым и болезненным голосом бездомная неистовая кликуша по прозванию тютя Нютя, так ее звали и на Петергофской дороге, и на Выборгской стороне, и за Малой Невкой. В церквах и во дворах тетя Нютя непрестанно кликала нелепым голосом, не боясь ничего. Бабу колотило, ее дергала нечистая сила, ломали судороги. Она вся вздрагивала, теряя платок. Тряся безобразными космами, пугала заморенных мужиков в дерюге, согнанных на работу в Санкт-Петербурх из разных деревень России, пугала старых девок с моськами, от которых пахло белилами и румянами. Вот будут церкви Божии как простые храмы! — непристойно кликала несчастная. И сам Стоглавый собор будет как простой храм! Вот будет разврат кругом! И к святым писаниям будет всякая небрежность! Вот будут вражьи песни кругом, бесстыдные речи, забавы, смех, и хлопание в ладони, и ужимки-прыжки, и всякая музыка — ангелы отойдут от людей!
Люди испуганно переглядывались, а кликуша не утихала.
Темный глад, темный мрак, и блуд, и бесовские клятвы, и басни всякие, и ленность для всех, и безчинныя браки! — все проклинала, выводя на свет Божий, неистовая кликуша. Ничего и никого не жалела. Даже себя. Каждодневно удручала себя подвигами. Но спросишь: боишься ль сама, тетя Нютя? — она тут же менялась в лице, и еще сильней начинала вскрикивать. Боюсь, боюсь! — вскрикивала. Ой, боюсь мук вечных, геенны огненной, скрежета зубовного, червя не усыпаемого!
Оказывается, многого боялась.
А, боясь, вскрикивая, так себя разжигала, что остановить ее не могли даже солдаты, если вдруг появлялись. Ну, волокли тетю Нютю в участок, там били. Что толку? Все от бесов.
Все от бесов, тоскливо повторил про себя Крестинин. Увидишь или услышишь что-то такое, от чего сердце смутится — от бесов. И захочешь узнать что-то такое, до чего тебе, в общем, нет и не может быть никакого дела, это тоже от бесов — пленение тебя ими.
Как всегда по утрам после ужасного ночного загула странное что-то и тяжелое томило душу Ивана. Будто злодеяние какое совершил.
А, может, и совершил…
Свят, свят, свят! — даже думать о таком не хотелось.
Держась двумя руками за гудящую голову, Иван не без труда перевел неправильную мысль на более привычное, подумал с некоторой робостью: а может, сегодня?… Не стал думать о плохом. Запретил себе думать о плохом. Просто подумал: может, сегодня?…
Каждый день в течение многих лет засыпал Иван в постели с такой мыслью: вот прошел еще один день, не принес ему никакого счастья, даже унес частичку здоровья, но завтра-то, завтра! Ну, никак ведь не может быть такого, чтобы завтра не случилось бы в жизни чего-то особенного!
Честно говоря, он не знал, чего ждать от жизни.
Ну, может, царствующая особа действительно обратит на тебя внимание? Ну, обратит… А зачем?… Или, может, дикующая появится в Санкт-Петербурхе, привезут дикующую в кунсткамеру?… Опять же, зачем?…
И так далее.
Не знал.
Попытался с усилием вспомнить, как добрался вчера до домика соломенной вдовы, как попал на свою пуховую перину, и не смог. Попытался вспомнить, где провел вчерашний вечер, и не совершил ли, правда, чего ужасного, и не смог: память зияла черными провалами. Последние остатки памяти затмевал, разносил по ветру волчий взвыв тети Нюти.
Встать бы надо…
Откашлявшись, отфыркавшись, глотнув холодной брусничной воды, прочистив горло и нос, сунув на минуту лохматую голову в таз с холодной водой, Иван, наконец, оделся, и несильно толкнул рукой забухшую раму окна.
Легче не стало, только заныл на левой руке отрубленный палец.
А заныл палец — вспомнился парнишка в урасе. Там, под Якутском… Злобно кидался на него, на Ивана… Понятно, убить хотел, стоял за своего отца… Кровь к крови… А подумав так, вообще заскучал. Вот почему, например, так плохо на сердце? Может, сам кидался вчера на кого с ножом? Может, у меня у самого кровь на душе?
Свят, свят, свят!
Иван испуганно коснулся потемневшего серебряного крестика на груди. Указанный крестик он отнял в сендухе у дикого парнишки в драке, силой сорвал крестик с парнишки. Тот, значит, отрубил ему палец, а он сорвал с парнишки серебряный крестик.
Дохнуло от воспоминаний пугающим, леденящим.
Плоская темная сендуха, одинокая якутская ураса, крытая коричневыми ровдужными шкурами, легкий, разносящийся по всей сендухе запах дыма, низкое светлое северное небо, меканье глупых олешков, ничего не понимающих в человеческой жизни, наконец, кровь на руке…
Вот, вот, кровь на руке!
При одном воспоминании о крови нехорошо сжалось сердце. Вот почему он, Иван, ничего не помнит про вчерашнее? Про всякое старое далекое помнит, а про вчерашнее близкое совсем забыл. Уже столько лет прошло со времени той драки в сендухе, а драку помнит. А вчерашнее — хоть убей.