3
Томительно прислушиваясь к боли, гоня прочь дурные мысли – (а правда? не совершил ли какого злодеяния?) – Иван посидел немножко на лавке, уютно укрытой вышитой дорожкой. Даже провел пальцем по дорожке, кое-где прожженной, но умело заштопанной. Когда-то на лавке с трубкой в руке любил отдыхать неукротимый маиор Саплин – курил матросский табак. В нише изразцовой печи всегда стоял у него горячий кофейник. В отличие от Ивана, неукротимый маиор Саплин заведомо не знал никакого томления духа. Несмотря на свой малый рост, был крепок во всем, даже на выпивку. Ну, совсем крепкий был человек.
Иван повел носом.
Душно, по-домашнему, тянуло геранью с окна.
На стене – ковер мунгальский с бахромой, не такой богатый, как в спальне соломенной вдовы, но почти новый, почти не вытертый; и коврики китайчатые цветные – заботами вдовы; опять же, скатерки разные вышитые, цветные занавески. На полу волчья полость – согреть ноги, когда озябнут. Все мелочи в дому вытканы, вышиты самой вдовой или ее девками. А чего ж? Говорят, сама государыня не стыдится царю Петру самолично коптить колбасы. Почему не вышить скатерку бедной вдове, пусть и соломенной?
Иван осмотрелся, вздыхая, будто, правда, мог увидеть вокруг себя что-то новое.
Изразцовая голландская печь, как леденец, празднично поблескивала – голубым и синим. Затейливые птицы, загадочные литеры бежали по поблескивающему обогревателю, дышали уютным теплом. Иван любил Елизавету Петровну. После давней смерти отца, стрельца Ивана Матвеева, зарезанного в Сибири злыми шоромбойскими мужиками, соломенная вдова многому его научила.
Например, любви к чтению.
Елизавета Петровна никогда не могла сдержаться, всегда обильно заливалась слезами, когда Иван читал ей вслух прелестное сочинение «Гисторию о российском матрозе Василии Кариотском и о прекрасной королевне Ираклии флорентийской земли».
Да и сам Иван не раз смахивал слезу.
Душевная книга.
Сын дворянина и сам дворянин, этот Василий, получив родительское благословение, отправился не куда-нибудь, как в старинные времена, а на самую сейчас модную службу матрозом, и быстро, вот как он, Иван, овладел различными знаниями в Кронштадте. После этого молодой дворянин уехал в Голландию для изучения наук арихметических и разных языков. Изворотливый ум позволил русскому матрозу везде добиться успехов, а ведь начинал он с каютного хлопчика. Однажды, выполняя коммерческое поручение богатого голландского купца, Василий попал на остров к лютым разбойникам. А среди них томилась похищенная флорентийская красавица королевна. Но это не стало для русского матроза бедой, так оказался указанный Василий ловок, так оказался умен, что лютые разбойники сами избрали его своим атаманом. Да и как иначе? Ведь Василий не хватал мясо со сковороды руками, не харкал грубо на пол, не сыпал ужасными матерными словами, он мягкостью и политесом покорил нежное сердце флорентийской королевны, а тем, значит, спас ее, спас себя, и даже стал названным братом австрийскому императору.
– Ты-то, Ванюша, почему плачешь? – допытывалась соломенная вдова, утирая платком светлые обильные слезы.
– Королевну жалко…
Всхлипывали вместе. Заодно вспоминали неукротимого маиора Саплина, пропавшего где-то в метелях, в снежном омороке Сибири.
– Ах, Ванюша!…
Если б не страсти низменные…
Еще в Москве Иван пристрастился к винцу.
Не к романее и не к ренскому, не к молмазее и мушкателю, и не к венгерскому всякому, а к простому крепкому винцу, хоть на мяте, хоть на зверобое, хоть на горчице или на амбре, хоть на померанце или селитре. Хватишь крепкого рюмочку, и сердце стишает, мир преображается. Не зря сам государь объявил когда-то указ о содержании в городах и уездах на кружечных дворах именно добрых водок, винца горького.
Если б в меру…
Вот ведь тихо живет Иван, совсем тихо, ладно, совсем как человек, а потом на него находит. С утра все начинает не ладиться. Выйдет на улицу – соседский козел поддаст рогами, забрызгает немецкий камзол грязью. Появится на площади – чуть под телегу не угодит. И в канцелярии не лучше – непременно опрокинет флакон чернил на какой-нибудь важный чертежик.
Сильная тоска нападала.
Серый бес, томительный, долгий начинал мучительно точить изнутри. Да чего ты, дескать, Иван? Зачем смиряться? Самое, дескать время. Пойди в кабак да сразу спроси двойного с махом. Какой в том стыд? Сам государь, сам Усатый воюет с Ивашкой Хмельницким. Воюет во славу и в синий дым. Устраивает побоища, какие ему, Ивану, никогда не приснятся. На ассамблеях, говорят, так наддают Ивашке Хмельницкому, что некоторых вельмож и домой не везут, бросают кулями на диванах да на полу. Вот каков дар Бахуса: попел, попил, попрыгал козлом, потом валяйся.
Ко всему прочему, в такие дни появлялся в беспокойных снах Ивана парнишка, сын убивцы, который в Сибири отрубил ему палец. Появлялся и грозил – вот ужо, дескать, доберусь до горла! От этих снов, от темных предчувствий еще сильнее сжималось сердце. Почему-то хотелось знать, где тот парнишка, жив ли? А спрашивается, зачем? Любопытство, оно ведь тоже грех. Сама Ева погибла от любопытства.
В пору снов о Сибири Иван просыпался вялым, задумчивым, испуганным даже. Знал, нет никакой Сибири. Знал, что для него уже никогда не будет Сибири, никогда стрела дикующего не метнется в его сторону, и никогда не ляжет перед ним необъятная снежная пустыня, до самого горизонта заставленная печальными одинокими лиственницами (ондушами, по местному), а все равно было не по себе. Ужасался, вот какая смрадная вещь сердце! Пью сердечно, а лгу, а сквернословлю. Дальше-то как?
Оно, конечно, Санкт-Петербурх… Холодная река… Бледное небо…
Зато дом соломенной вдовы Саплиной всегда тепл, ухожен. Поленья трещат в печи – к гостю. Сильно отскакивают раскаленные угольки, а это уж совсем точно, к гостю. Может, вдруг заедет, направляясь в Сибирский приказ, сам думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Соломенная вдова Саплина никому так сильно не радуется, как брату, но и никого не боится так сильно: Кузьма Петрович кликуш да странников, всех ее святых людей совершенно не выносит.
И ведь не возразишь. Кто, кроме родного брата, должен следить за ней, за сестрой?
Вздыхала.
Ах, маиор!…
Ну, где сейчас маиор?…
В великую шведскую войну неукротимый маиор Яков Афанасьевич Саплин, тогда еще пехотный капитан, отнял у неприятеля большой корабль.
Началось указанное предприятие для капитана Саплина нехорошо, можно сказать, даже плохо: в шестнадцатом году при высадке десанта в шведской провинции Сконе пехотный капитан Саплин попал в плен.
Пришлось строить шведам дороги.
Саплин, правда, строил дороги без усердия, за что не раз бывал был бит палками, а потом его вообще с такими же нерадивыми погрузили на большой шведский корабль, перевозивший пленников подальше от мест военных действий. На корабле капитан Саплин тайно сговорился с русскими невольниками, а раз сговорились, тянуть не стали – побили да побросали шведов за борт. Подняв белые паруса, пришли к своим, нигде не посадили корабль на мель. Дивясь на такой богатырский подвиг, сам Петр Алексеевич, сам Усатый, поднявшись на борт плененного корабля, самолично угостил военных героев добрым флипом – гретым пивом, смешанным с коньяком и лимонным соком, и спросил, смеясь, но страшно при этом дрогнув правой щекой, отмеченной небольшой родинкой:
– Кто додумался до такого?
Вытолкнули к царю пехотного капитана Саплина.
– Врешь! – поразился Усатый. – Мыш такой!
Маиор действительно не вышел ростом. Петру Алексеевичу, например, казался как раз под мышку. Блуждающие круглые глаза царя цепко прошлись по истрепанному мундиру капитана, но Саплин того не испугался – смотрел на усатого пусть снизу вверх, но неукротимо, и даже весело.
Царю понравилось.
– Коли так, – сказал, обняв крепко, – коли такой маленький русский мыш так задирает шведского льва, мы бюст тебе, неукротимый маиор, грудную штуку с тебя, как с героя, слепим. – И, поправив тяжелой рукой красные (вот она запекшаяся стрелецкая кровь!) отвороты темно-зеленого преображенского мундира, крепко обнял капитана: – Дам теперь дышать тебе, маиор, ты услугу мне оказал. И России оказал большую услугу.