Тускло мерцал анероид, а на стене, против письменного стола, висела карта обоих полушарий.
Без карты и анероида Грибов, конечно, никак не смог бы обойтись!
От старшекурсников Ластиков знал, что, окончив корпус лет сорок назад, Грибов удивил преподавателей и однокашников, выйдя в Сибирский флотский экипаж. «У сибиряков, — пояснял он, — под боком Великий океан, неподалеку Индийский, а учиться плавать надо, говорят, на глубоких местах».
Ему не пришлось жалеть о своем выборе. Перед начинающим штурманом открылись перспективы такой разнообразной самостоятельной морской практики, о которой можно было только мечтать.
Неся дозорную службу и проводя гидрографические работы, Грибов исходил вдоль и поперек огромное водное пространство между Беринговым проливом, Мадагаскаром и Калифорнией. Впоследствии он побывал также в Атлантике и на Крайнем Севере.
Поискав в памяти нужный пример, он запросто говорит на лекции: «Как-то, определяясь по глубинам в Молуккском проливе», или: «Однажды, огибая мыс Доброй Надежды…»
Будто в гонг ударяют эти слова в восторженное юное сердце!..
Курсанты очень гордятся, что профессор их — один из старейших штурманов славного русского флота — не раз пересекал моря и океаны, плавал по «дуге большого круга». Поэтому ему прощается все: и то, что он невыносимо педантичен, и то, что отнюдь не отличается хорошим характером, и то, что беспощаден на экзаменах…
— Вот запись олафсоновского варианта!
Курсант обернулся. Профессор разглаживал на столе листки с машинописным текстом:
— Я, по возможности, старался сохранить живой разговорный язык. У Олафсона была одна особенность. О легендарном Летучем Голландце он говорил как о человеке, лично ему знакомом. «Тот моряк уцелеет, — повторял он, — кто до конца разгадает характер старика». Прием рассказчика? Наверное. Олафсон славился как рассказчик…
Грибов вручил курсанту свои записи и отошел к окну.
Дождь все моросил.
За спиной шелестели быстро перевертываемые страницы. Тикали часы.
…И вот в кабинет, вразвалку ступая, бесшумной тенью вошел Олафсон.
Он был в тяжелых резиновых сапогах и неизменном своем клеенчатом плаще, застегнутом на одну верхнюю пуговицу. Из-под козырька его лоцманской фуражки виднелись висячие усы и пунцовый нос.
Глаз видно не было. Быть может, они были закрыты? Ведь старый лоцман уже умер…
Старый! Грибову он казался старым еще в 1913 году. Между тем ему было тогда лет сорок с небольшим. Но есть люди, наружность которых почти не меняется с возрастом. Да и северная Атлантика неласкова к морякам. От ее ледяных ветров кожа на лице деревенеет, рано покрывается морщинами, похожими на трещины. А может, Грибов был слишком молод тогда и каждый человек старше сорока казался ему уже стариком?
Грибову рассказывали, что шхерные лоцманы обычно держатся очень замкнуто, магами и кудесниками, ревниво оберегая свои маленькие тайны. Случалось, что, заглянув для отвода глаз в записную книжку, испещренную ему одному понятными знаками, лоцман отворачивал от курса только ради того, чтобы сбить с толку стоявших рядом с ним наблюдателей.
Олафсон был не таков.
Он имел постоянный контракт с русским военным министерством. Вдобавок на наших кораблях к нему относились приветливо и в изобилии снабжали рижским черным бальзамом, которым он лечился от ревматизма, профессиональной болезни лоцманов.
Теоретических знаний у Олафсона было немного. Он даже не любил прибегать к карте. Можно сказать, вел корабль не по карте, а по записной книжке. Зато обладал огромной памятью и наблюдательностью, знал наизусть все приметные знаки и глубины и умел правильно и быстро сопоставлять их с положением корабля.
Вечерами же, утвердившись на диване в кают-компании, лоцман принимался за свои морские истории.
Без конца мог рассказывать о кладбищах затонувших кораблей, о сокровищах, награбленных пиратами и погребенных на дне морском, о призраках, неслышной поступью пробегающих по волнам, о душах погибших моряков, которые царапаются по ночам в стекло иллюминатора, что предвещает несчастье.
При Олафсоне нельзя было плюнуть за борт, ибо это могло оскорбить морских духов. Однажды Грибов «накрыл» его в тот момент, когда он, стоя на баке, швырял в воду серебряные монеты — приманивал благоприятный ветер. В понедельник и пятницу — несчастливые дни — ни за что не вышел бы в море, какие бы премии ему ни сулили.
Олафсон был огорчен, узнав, что русский штурман скептически относится к этому.
— Вы еще молодой человек, — сказал он, с осуждением качая головой. — Очень, очень; слишком молодой! Вы любите, как это говорится, бравировать, рисковать. Напрасно!.. На суше я тоже не верю ни в черта, ни в его почтенную бабушку, но на море, признаюсь вам, дело обстоит иначе!
Оглянувшись на плотно задраенные иллюминаторы, он понизил голос почти до шепота:
— На море я верю в Летучего Голландца!..
Воображению Грибова представилась кают-компания на «Муроме».
Вечер.
От ударов волн ритмично раскачивается лампа под абажуром с бахромой. На зеленом угловом диване сидят офицеры, свободные от вахты, — все молодежь, совершающая свое первое плавание в заграничных водах.
Гильза от стреляного патрона заменяет пепельницу — так романтичнее! К концу вечера она доверху полна окурками.
Грибов обычно усаживался рядом с лоцманом, чтобы переводить для тех, кто не очень хорошо владел английским. (Олафсон рассказывал по-английски.).
Над ухом профессора снова зазвучал низкий, хрипловатый, с неторопливыми интонациями голос:
— На море, кроме штормов и мелей, надо опасаться еще Летучего Голландца…
Бывший коронный лоцман выжидает минуту или две — он из тех рассказчиков, которые знают себе цену. В кают-компании воцаряется почтительное молчание…
— Историю эту, очень старую, некоторые считают враньем, — так начинал Олафсон. — Другие готовы прозакладывать месячное жалованье и душу в придачу, что в ром не подмешано и капли воды.
Итак, рассказывают, что однажды некий голландский капитан захотел обогнуть мыс Горн. Дело было поздней осенью, а всякий знает, что там в ту пору дуют непреоборимые злые ветры.
Голландец зарифливал паруса, менял галсы, но ветер, дувший в лоб, неизменно отбрасывал его назад.
Он был лихой и опытный моряк, однако величайший грешник, к тому же еще упрямый, как морской черт.
По этим приметам некоторые признают в нем капитана Ван-Страатена из Дельфта.
Иные, впрочем, горой стоят за его земляка, капитана Ван дер Декена.
Оба они жили лет триста назад, любили заглянуть на дно бутылки, а уж кощунствовали, говорят, так, что, услышав их, киты переворачивались кверху брюхом.
Вот, стало быть, этот Ван-Страатен, или Ван дер Декен, совсем взбесился, когда встречный ветер в пятый или шестой раз преградил ему путь. Он весь затрясся от злости, поднял кулаки над головой и прокричал навстречу буре такую чудовищную божбу, что тучи, не вытерпев, сплюнули в ответ дождем.
Мокрый от макушки до пят, потеряв треугольную шляпу, Голландец, однако, не унялся. Костями своей матери он поклялся хоть до Страшного Суда огибать мыс Горн, пока, наперекор буре, не обогнет его!
И что же? Голландец был тут же пойман на слове! Бог осудил его до скончания веков скитаться по морям и океанам, никогда не приставая к берегу! А если он все-таки пытался войти в гавань, то сразу же что-то выталкивало его оттуда, как плохо пригнанный клин из пробоины.
Господь бог наш, между нами будь сказано, тоже из упрямцев! Если ему втемяшится что-либо в голову, попробуй-ка — это и буксиром не вытащишь оттуда!
Вот, стало быть, так оно и идет с тех пор.
Четвертое столетие носится Летучий Голландец взад и вперед по морям. Ночью огни святого Эльма дрожат на топах его мачт, днем лучи солнца просвечивают между ребрами шпангоутов. Корабль — совсем дырявый от старости — давно бы затонул, но волшебная сила удерживает его на поверхности. И паруса всегда полны ветром, даже если на море штиль и другие корабли лежат в дрейфе.