— Двор был устлан письмами, — сказал Фомин. — Ходили по письмам, как по осенним листьям. Кое-что отобрали потом и передали на выставку в Дом Флота. Разведчикам-то письма были уже ни к чему, война кончилась. А гвардии капитан-лейтенанта, — добавил он на той же спокойно-повествовательной интонации, — ранило вон там, у кирпичной стены. Хотите, войдем во двор?
— Нет.
— Госпиталь, — нерешительно сказал Фомин, — располагался чуть подальше, через три квартала.
Но лимит выдержки кончился. И к чему Виктории госпиталь? Шубина туда несли на носилках. Он был без сознания. Это был уже не Шубин.
Нет, не так он хотел умереть. Не на больничной койке, среди «банок и склянок». Он хотел умереть в море, за штурвалом. Промчался бы за своим «табуном», тремя тысячами «лошадей» с белыми развевающимися гривами, и стремглав, на полной скорости, пересек тот рубеж, который отделяет мертвых от нас, живых.
Викторию тронуло внимание, оказанное Шубину устроителями выставки «Штурм Пиллау».
Выставка помещалась в Доме Флота. Одна из стен в фойе была увешана картами, схемами и портретами участников штурма. А в центре, с увеличенной фотографии, обтянутой крепом, смотрел на посетителей Шубин.
Он усмехался, сдвинув фуражку с привычной лихостью чуточку набок. Выражение его лица не гармонировало с траурной рамкой. Но, вероятно, не нашлось другой, более подходящей фотографии.
Вокруг нее группировались фотографии поменьше. На них стеснительно щурились гвардии лейтенант Павлов, гвардии старшина первой статьи Дронин, гвардии старшина второй статьи Степаков и другие. Виктория узнавала их по точному и краткому описанию, сделанному в свое время Борисом.
— А это что? — Виктория нагнулась над витриной. Внимание ее привлекли записи, сделанные по-немецки на листках почтовой бумаги очень четким, аккуратным, без нажима почерком. Она не сразу поняла, что писали несколько человек, а не один, — просто каллиграфия хорошо поставлена в немецких школах и почерк унифицирован.
— Письма на фронт? — Она обернулась к сопровождавшему ее начальнику Дома Флота.
— Нет. С фронта домой. Почта не успела разослать адресатам. Для разведки письма эти уже не представляли интереса — через несколько дней Германия капитулировала, — а мы кое-что отобрали. Ярко характеризуют моральный уровень гитлеровцев на последнем этапе войны. Вот письмо, прошу взглянуть! Экспонированы только две страницы, письмо очень длинное. Какой-то моряк, уроженец Кенигсберга, пишет своей жене…
Виктория прочла:
«Мне бы хоть минуту побывать в нашем тенистом Кенигсберге…»
— К тому времени его Кенигсберг превратился в груду пепла и щебенки под бомбами англо-американской авиации. Моряк, видно, пробыл слишком долго в море, оторвался от реальной действительности. В Калининграде по указанному адресу не осталось никого. На конверте, лежавшем под стеклом, был адрес: «Фрау Шарлотте Ранке, Линденаллее, 17». «Я жив, Лоттхен! — так начиналось письмо. — Ты удивишься этому. Но верь мне, я жив!»
Все время моряк настойчиво повторял это: «Я жив, жив!»
Обычно он называл жену «Лоттхен» или еще более нежно, интимными прозвищами, — смысл был понятен лишь им двоим. Но иногда обращался сурово: «моя жена». «Помни: ты моя жена и я жив!»
Виктория перевела взгляд на другую страницу. Вот описание какой-то экзотической реки. Изрядно покружило моряка по белу свету! Впрочем, описания были чересчур гладкие и обстоятельные, будто вырванные из учебника географии. И они следовали сразу за страстными упреками. Это производило тягостное впечатление. Словно бы человек внезапно спохватывался, стискивая зубы, и произносил с каменным лицом: «Как я уже упоминал, местная тропическая флора поражала своим разнообразием. Там и сям мелькали в лесу лужайки, окаймленные…»
И опять Виктория пропустила несколько строк.
«Не продавай наш дом, — заклинал моряк, — ни в коем случае не продавай! Помни, я жив и я вернусь!»
Она разогнулась над витриной:
— Бр-р! Какое неприятное письмо.
— Довольно характерное, не правда ли? Все вокруг гибнет, а он беспокоится о своем доме. Я взял эти странички наугад.
— Письмо давит. Не хочется читать дальше. Будто присутствуешь при семейной сцене.
И снова, как бы ища поддержки, Виктория посмотрела на фотографию улыбающегося Шубина…
Грибов был бы доволен, если бы понаблюдал за результатами прописанного им «лечения» Балтийском.
Виктория по-прежнему думала о Борисе беспрерывно, но думала уже по-другому. Мысленно вглядывалась в его лицо. Жадно. Пытливо. До боли в глазах. Однако — без слез! Черты лица не расплывались.
Для очистки совести Виктория побывала на кладбище.
Ничего особенного не было там. Папоротник и кусты жимолости. Они, видимо, очень разрослись за последнее время. Дорожки были покрыты густой травой. Деревья как бы сдвинулись плотнее. Это был уже лес, но кое-где в нем белели и чернели покосившиеся надгробия.
Виктория остановилась подле мраморного памятника, грузно свалившегося набок. По нему змеилась трещина. Тускло блестел над нею якорек, а ниже была надпись: «Покоится во господе вице-адмирал такой-то, родился в 1815 г., умер в 1902».
Машинально Виктория высчитала возраст умершего. Восемьдесят семь! Крепенек, однако, был покойный адмирал и, несомненно, в отличие от своих матросов, отдал богу душу не в море, а дома, на собственном ложе под балдахином.
И вдруг она поняла, что стоит на том самом месте, где когда-то стоял механик «Летучего Голландца»!
Виктории представился коллекционер кладбищенских квитанций, как его описывал Шубин: одутловатые щеки, бессмысленная, отсутствующая улыбка. Именно здесь, у могилы восьмидесятисемилетнего адмирала, возникла маниакальная мысль: тот моряк не утонет в море, кто накупит много кладбищенских участков!
Виктории стало жутко. Она оглянулась.
На кладбище, кроме нее, не было никого. Светило солнце. В кустах громко щебетали птицы. Со взморья доносился гул прибоя.
И оттого, что светило солнце, стало еще страшнее.
С трудом пробираясь сквозь заросли, Виктория выбежала к морю.
Что же означало слово «кладбище»?
Шубин понял это. Но она не могла понять.
В тот вечер Виктория вернулась к себе, измученная до того, что даже не смогла раздеться. Только сбросила туфли и повалилась на кровать.
Она лежала, вытянувшись, закрыв глаза, и шепотом повторяла:
— Помоги же! Помоги! Мне трудно, я не могу понять! Вообще ужасно трудно. Невыносимо. Ну, хоть приснись мне, милый!..
На следующий день Виктория пошла к Селиванову. «Мужик он умный, — говорила она себе, — и знает меня не первый год. Он не откажется от моей помощи.
Другой на его месте мог бы сказать: «Вы метеоролог? Вот и занимайтесь себе ветрами и сыростью». Селиванов так не скажет».
— Ну как? — спросила она с порога, заботливо прикрыв за собой дверь. — Нового ничего?
Не удивившись вопросу, Селиванов отрицательно покачал головой. Но вид у него при этом был бодрый.
— Впечатление такое, — сказала Виктория, усаживаясь на предложенный ей стул, — словно вы поджидаете меня с какой-то хорошей вестью.
— Угадали. Я знал, что вы придете ко мне. Еще тогда знал, когда были на пути в Балтийск.
— Так вот, товарищ капитан второго ранга, я хочу участвовать в поисках Винеты.
— Вполне естественно с вашей стороны. Уже посетили местное кладбище?
Виктория смущенно кивнула.
— Не смущайтесь. Этой простейшей догадкой надо переболеть, как корью. В свое время наши армейские товарищи тоже искали причал между кладбищем и морем.
— Неужели?
— Им, видите ли, рисовалась бухта, возможно, искусственная и очень тщательно замаскированная. А в глубине, под сенью кладбищенских деревьев, нечто вроде эллинга. В некоторых фашистских военно-морских базах, например в Сен-Лорене, были подобные эллинги. Представляете: железобетонное укрытие, наверху насыпан слой песка толщиной в четыре метра, а под ним подлодки. Говорят, спокойно отстаивались и даже ремонтировались во время самых жестоких бомбежек.