Ткаченко оглянулся, увидел спокойно стоявшего Луня, с любопытством прислушивавшегося к глухому рокоту голосов в глубине построения.
Лунь благосклонно кивнул головой оратору, как бы разрешая продолжать.
«Была не была, — решил Ткаченко, — все равно отсюда живым не выйти. Нет, никто не увидит меня униженным или испуганным. Их вожаки привыкли к рабской покорности, пусть поймут свое заблуждение. И кто такие эти вожаки?»
Ткаченко рассказывал об одном из руководителей так называемой «Украинской повстанческой армии» — Климе Савуре, окруженном легендой геройства и бескорыстия. Именно его послал Степан Бандера проверить кадры, перетасовать их, как колоду карт; «козырных», надежных, отложить в сторону, остальных, «сомнительных», то есть сомневающихся, уничтожить.
По указанию Клима Савура формировались отряды из тех, кто прозрел понял правду, их посылали на верную смерть под пули пограничных засад. Того, кто выходил из боя с пограничниками живым, уничтожали сами бандеровцы, их жандармерия, группы «эсбистов», которые, переодевшись в советскую военную форму, зверски расправлялись со своими.
— Це он в тебя запустил каменюку! — прохрипел Капут над ухом Луня. Ты же зараз в советской форме!
— Да, було так, Капут. Слова из песни не выкинешь!
— Скажи ему, а то я скажу… — Капут схватился за рукоятку парабеллума. — Мое слово — гроб!
— Добре, скажу. Тильки знай, я не из пугливых… — Он указал на оружие. — И у мене воно е, Капут. — Однако Лунь шагнул к Ткаченко, предупредил: — Говорите по условию, только то, что говорили на собрании, и указал глазами на своих свирепеющих соратников.
— Товарищи! — Ткаченко взмахнул рукой с зажатой в ней военной фуражкой, второй схватился за поручни трибуны и, подав вперед свое некрупное, но сильное тело, выкрикнул: — Не забуты про розправу оуновца Лугинського на Волыни, в Кортелисах! Разом с гитлеровцами оуновцы вирвались в село на пятидесяти машинах, завели на повну мощность моторы, щоб не було слышно стрельбы, взрослых забивали, а детей живыми кидали в крыныци и ямы и засыпали землей. Так зныщили усе село — близько трех тысяч чоловик. Майно их было пограбовано, а хаты спалени! «Наша влада повинна буты страшной!»[7] — так казав Степан Бандера.
Ткаченко переждал нарастающий шум. Костры разгорались все ярче. Теперь он мог рассмотреть лица парней, стоявших не только в первых рядах. Курсанты жадно слушали его слова, одни с сочувствием, другие с затаенным страхом, третьи с явной ненавистью.
Он рассказал еще о зверствах оуновцев, а затем о том, как взялась освобожденная Украина за восстановление хозяйства при поддержке России и других республик, как возрождаются колхозы и как они ждут их, молодых хлопцев, для этой полезной работы. Республика призывает вернуться к труду!
— Пожалуй, хватит, — предупредил Лунь, — вы имеете дело с массой, над которой легко потерять контроль.
Вожак в папахе оттер плечом Ткаченко, раздвинул толстые ноги в добрых сапогах со шпорами, посопел, выжидая, пока стихнет говор за его спиной, и повел свою речь на самых низких голосовых регистрах.
Судя по всему, он значился в более высоких чинах, чем Лунь, Взяв на себя руководство митингом, он старался быть точным: не вилял, не хитрил, не оставлял лазеек, говорил прямо и резко; личный состав школы ознакомлен с политикой коммунистов (он махнул рукой на Ткаченко), деятельность УПА сокращается по стратегическим соображениям. Часть сил будет выведена на переформирование за кордон. Курсанты, желающие выйти из УПА, будут отпущены после сдачи оружия. Мести не будет, на все добрая воля.
Затем отдал команду Лунь.
Те, кто согласен покинуть школу, сдать оружие и получить амнистию, должны выйти из строя.
Каре не шелохнулось.
— Не верют, гады, — сказал Капут, — зараз не выйдут, сами втечуть…
— Треба повторить, — предложил вожак тихо, оглянувшись на Ткаченко. Шо тебе, учить!..
Лунь пожал плечами, но приказание выполнил. Он сказал о том, что желающие поступить по воззванию могут свободно распоряжаться собой.
Спустя минуту, другую из задних рядов, пройдя первые шеренги, нерешительно вышли человек сорок.
— Я ж казав, шо е у нас курвы, — процедил Капут.
— Где их нет, Капут, — небрежно бросил вожак. — Що ж ты робыв со своей безпекой? — И, обратясь к Луню, добавил: — Хай вси расходятся. А оцих сомкни и задержи…
Подчиняясь команде Луня, каре неохотно распалось. Кое-кто остановился у догорающих костров. Оттуда доносился говор, взрывался невеселый смех и сразу затухал. Перед трибуной продолжали стоять четыре десятка человек, пожелавшие выйти по амнистии. Они стояли в две шеренги: их опрашивали, переписывали.
Лунь, прислонившись к трибуне, курил.
— Что же, Павел Иванович, вы добились успеха, — он указал рукой с сигаретой на курсантов, — отыскали своих единомышленников. — Голос его прозвучал недобро.
— Вы их отпустите?
— Ну, это уж наше дело, Павел Иванович. Струхнули?
— Нет!
— Верили нам?
— Должны же и у вас быть какие-то принципы.
— Принципы? — Лунь усмехнулся. — Кажется, Троцкий говорил, что на всякую принципиальность надо отвечать беспринципностью.
— Примерно так…
Над верхушками буков нависли стожары. Щедро усыпанное звездами небо, сероватый дым затухающих костров, мягкий, теплый ветерок.
— Поужинаем или сразу домой?
— Домой. — Ткаченко очнулся от дум.
— Да, вы правы, — Лунь усмехнулся, погасил сигарету о трибуну, поскольку мы обещали…
Он подозвал телохранителя, и вскоре неподалеку от них остановилась машина.
— Садитесь! — пригласил Лунь. Подождав, пока Ткаченко устроится, он приказал шоферу: — Трогай!
Ткаченко устало откинулся на жесткую спинку «виллиса».
В пути прошло минут пятнадцать. Ткаченко услыхал позади, там, где остался лагерь, далекую стрельбу. Привычное ухо определило: залпы из винтовок.
Глава четвертая
Судя по всему, выехали из леса: ветви не царапали и не били, и под колесами не чувствовались корневища. Впервые Ткаченко глотнул пыль, и когда машина покатила мягче, конвоец, прислонившись к нему и обдав запахом табака и нечистого тела, развязал мягкий холщовый рушник, снял его, вытер себе нос и положил на колени.
В это время, пока еще далеко позади, возник свет, постепенно увеличивающийся. Конвоец завозился, подтолкнув в спину шофера, и тот прибавил газу. Однако усилия уйти оказались тщетными. Их, шедших с погашенными фарами, вряд ли видели и потому не пытались догнать. Судя по сильному свету, шел бронетранспортер, обычно выпускаемый с известным интервалом для патрулирования магистрали.
Конвоец отодвинулся от Ткаченко, теперь они сидели в разных углах, пленник в левом, бандеровец в правом. Ткаченко заметил пистолет, направленный на него с колена, а ногой конвоец подкатывал ближе к себе валявшиеся на полу гранаты.
— Звертай! — приказал конвоец.
Справа ответвлялась грунтовая дорога, уходившая в темноту. Это была полевая дорога, а не тот самый развилок, куда Лунь обещал доставить Ткаченко. Отсюда было не меньше семи километров до Богатина. Круто свернувшая машина куда-то нырнула, остановилась. Шофер не заметил за кюветом канаву, по-видимому подготовленную для прокладки кабеля. Конвоец выругался, спрыгнул наземь и пособил машине одолеть препятствие.
— Вылазь! — скомандовал конвоец грубо.
Он стоял с автоматом наготове, пистолет был за кушаком. Широко расставленные ноги были обуты в лакированные сапоги с кокардочками на их «наполеоновских» козырьках. Баранья румынская шапка, чуб, начесанный до бровей, губы, презрительно искривленные насмешливой подлостью, свойственной поднаторевшим близ начальства лизоблюдам.
Конечно, конвоец обязан выполнить приказ и отпустить его, а все же надо быть начеку. Место глухое, час воробьиный, скосит запросто.
— Езжай! — приказал Ткаченко.
— О-го-го, мудрый. — Конвоец хохотнул, повел дулом автомата, как бы указывая направление: — Погляжу, як ты потопаешь.
— Я тебе погляжу! Хочешь, все узнает Капут?
— Ладно, коммунистяга, ты як ерш, с головы не заглонишь…