— Вылазь! — скомандовал конвоец грубо.
Он стоял с автоматом наготове, пистолет был за кушаком. Широко расставленные ноги были обуты в лакированные сапоги с кокардочками на их «наполеоновских» козырьках. Баранья румынская шапка, чуб, начесанный до бровей, губы, презрительно искривленные насмешливой подлостью, свойственной поднаторевшим близ начальства лизоблюдам.
Конечно, конвоец обязан выполнить приказ и отпустить его, а все же надо быть начеку. Место глухое, час воробьиный, скосит запросто.
— Езжай! — приказал Ткаченко.
— О-го-го, мудрый. — Конвоец хохотнул, повел дулом автомата, как бы указывая направление: — Погляжу, як ты потопаешь.
— Я тебе погляжу! Хочешь, все узнает Капут?
— Ладно, коммунистяга, ты як ерш, с головы не заглонишь…
Конвоец валко приблизился к машине, влез на переднее сиденье, и шофер, опасливо следивший за приближающимся светом фар, лихо рванул с места, и «виллис» скрылся в аспидной черноте ночи.
Ткаченко выждал, пока погасли звуки мотора, и лишь тогда тронулся к шоссе вялыми, негнущимися ногами, одолевая крутой кювет.
«Как после дурного сна, — подумал он, зябко поеживаясь, — расскажи, не поверят». Ткаченко шел по тропинке, протоптанной возле шоссе. По голенищам стегали стебли донника, белоголовника, с шелестом осыпая созревшие семена. Он был жив, свободен, мог шагать по этой утренней, росистой траве, и розовый, безветренный рассвет готов был вот-вот распахнуть перед его глазами тот мир, из которого он чуть было не ушел навсегда.
Сколько он прошел, десяток, сотню шагов, пребывая в таком завороженном состоянии, то отчетливо, то в какой-то белесой мути восстанавливая в памяти виденные им картины? Ноги стали тверже, дыхание ровнее, расслабленность ушла, и все тело будто вновь нарожденное: чувствовался каждый мускул, каждая жилка, мозг был окончательно очищен.
«Жив, жив, жив!» Шаги его шуршали по подсыхающей траве.
И трава эта постепенно светлела, потом, позолотев, заискрилась, в спину будто ударило током, и ощутилось тепло. С нагнавшего его бронетранспортера спрыгнули двое в касках, с автоматами, осторожно подошли, окликнули и, когда Ткаченко обернулся, узнали его.
— Товарищ секретарь, чего вы тут? — не скрывая удивления, ощупывая его светлыми молодыми глазами, спросил сержант.
— Чего тут? Мало ли чего… по должности, товарищ…
— Сержант Федоренко! — догадался представиться сержант, продолжая все же вглядываться с тем же изучающим видом, проверяя себя, словно не вполне доверяя своим глазам.
— Итак, сержант Федоренко, подвезете меня до Богатина?
— Який вопрос, товарищ Ткаченко! Прошу простить, товарищ гвардии майор, — он будто только теперь увидел его военную форму, определил звание по фронтовым зеленым погонам, с явно выраженным почтительным удовольствием «прочитал» объемистую колодку орденских ленточек и задержал взгляд на гвардейском знаке с надбитой эмалью, видимо не раз побывавшем в сражениях. Сержант хотел помочь, но Ткаченко поднял ногу на железный козырек-приступок, что у борта, и чья-то могучая сила перенесла его внутрь машины, за такую надежную сталь, втиснула его между такими милыми, теплыми хлопцами, с ясными глазами, поблескивающими из-под запыленных касок… «Наши, наши, свои прекрасные люди…» — билось в нем, и, не сдерживая своих чувств, он улыбался им; размягчались и их лица, лица соратников, бойцов, куда-то во мглу уходил кошмар минувшей ночи.
Солнце вставало над Богатином, закурчавленным печными дымками, багровели островерхие черепичные кровли, и живой город пробуждался ото сна к новому дню.
«Жив, жив, жив!» Надежным строем вставали яворы, высокие, вечные.
Жена по-обычному, без тени волнения, открыла дверь, подставила теплую щеку для поцелуя, запахнувшись и халатик, ушла, шлепая тапочками, в спальню.
— Ты хотя бы спросила, где я таскался, — весело через двери сказал Ткаченко, стаскивая гимнастерку, пропахшую дымом костров.
— Ладно, чего спрашивать, потом расскажешь, — ответила сонным голосом Анна Игнатьевна. — Если у генерала не покормили, еда на столе, в кухне…
Позвонить генералу? В райком? Нет! Нечего беспокоить ранними звонками. Прежде всего отмыться, надеть чистое белье. Пока вода нагреется, можно перекусить. Ткаченко прошел в кухню и, сидя за столом, медленно жевал холодное мясо.
«А ведь могли прикончить… — Он провел ладонью по груди, ощутил теплоту кожи. — Продырявили бы, как дуршлаг… Выходит, бандиты были на собрании, прокуковал их Тертерьян. Позвоню ему — вот ахнет…»