Выбрать главу

– А этот твой друг, он что, правда так много пьет? – спросила его Константинова.

– Какой друг? – автоматически переспросил он, хотя понял, что речь идет о герое его романа. – Какой друг? У меня, кроме вас, нет пьющих друзей.

– Ну, этот, из романа, Ариель, – уточнила Константинова.

– Это собирательный образ, – сказал Кузниц, – переводчики часто бывают пьющие – профессия такая.

– Кстати об Ариеле, – попутно заметил Ефим, направляясь мимо него с полной тарелкой закусок, – я тут у тебя в текст заглянул, так там Ариель у тебя через «е» пишется, разве так правильно?

«Начинается "читательская конференция"», – подумал Кузниц и ответил Ефиму:

– Не знаю. Можно считать это авторским правописанием.

Как и следовало ожидать, ответ не удовлетворил никого, и Шварц полез за словарем на верхнюю полку книжного стеллажа, где был у него справочник под названием «Словарь личных имен». Лез он, как в романе, поставив одна на другую две табуретки, но Кузниц благоразумно отошел в сторону и опасности, как в романе, не подвергался.

Шварц не упал и словарь нашел, но в словаре оказались оба написания, правда, Ариель через «е» был без мягкого знака в конце: «Ариел», и спор разгорелся снова. Поминали Ариэля Шарона и Уриеля Акосту, но к единому мнению не пришли и разрешили в конце концов Кузницу воспользоваться его правом авторской орфографии. Естественным образом за это право был провозглашен тост, и Кузниц опять решил, что о нем забыли, и опять ошибся.

Хозяйка дома внесла сюрприз, которым оказался пирог с вишнями. Пирог был встречен одобрительно, особенно дамами, которые заявили, что пирог очень кстати, так как давно пора перестать пить водку и переходить к чаю. Джентльмены же придерживались того мнения, что пирог водке не помеха – закусывать можно и пирогом, но остальные закуски унести на кухню не позволили. И тут разрумянившаяся у плиты и от этого еще более красивая хозяйка вдруг спросила:

– А скажите, Генрих, вот этот герой ваш, Кузниц, кажется, он что, погиб в последней главе?

– Лишаете читателей удовольствия услышать продолжение этой увлекательной истории, – сказал Дорошенко, прожевав пирог, большой кусок которого уже лежал у него на тарелке, и похвалил пирог.

– Да нет, читателей я удовольствия не лишаю, – ответил Кузниц, – я и сам не знаю, погиб он или нет. Пусть читатели сами для себя решают.

– Так что? Можно ждать продолжения? – поинтересовался Ефим, тоже нацеливаясь на пирог.

– Едва ли будет продолжение, – сказал Кузниц, – у меня тут другая идея появилась – хочу авангардистский роман сочинить, без сюжета, надоело быть реалистом.

– А тема хоть есть? – Ефим откусил от пирога, который только что положил на тарелку, и причмокиванием выразил свое восхищение кулинарным шедевром.

– Тема? – повторил Кузниц и задумался. Тут взгляд его упал на пеструю тряпку, брошенную хозяйкой возле противня с пирогом, и он сказал: – О тряпках будет роман. О разных тряпках, цветных и когда-то белых, об их истории, о том, как они дошли до жизни такой.

– А что? – откликнулся авангардист Шварц. – В этом что-то есть. Я вот тут бывшими Иркиными трусами кисти вытираю, – и, уклонившись от предмета разговора – тряпки, лежавшей возле противня, которой запустила в него Ира, продолжил: – Или, вот, кот наш на моей бывшей гимнастерке спит, а она – свидетель моих военных подвигов.

– Знаем мы твои подвиги, – усмехнулся Константинов, – а штаны свои военные ты не сохранил? Они больше могли бы о твоих военных подвигах рассказать.

Шварц возмутился и принялся было рассказывать о своих подвигах, но благодарных слушателей не нашел – все занялись пирогом и чаем, и Кузниц опять подумал, что его оставили в покое, и опять ошибся.

Когда выпили чай с пирогом и еще немного водки под пирог, несмотря на протесты некоторых дам, и стали уже собираться домой, Константинов вдруг сказал:

– Напридумывал ты слишком, старик, с этим перерождением: и атомное оружие у тебя в песок превратилось, и лазерные лучи вместо пуль, а в жизни все проще, – он помолчал значительно и отхлебнул из чашки, где был у него напиток собственного рецепта – чай с красным портвейном, – в жизни все проще, – повторил он, – вот немцы перед Первой мировой пугали всех огромной пушкой – «Большая Берта» называлась. Говорили, что одним выстрелом из нее можно Париж разрушить. А что получилось? Взорвалась эта пушка во время испытаний.

– Божье провидение, – заметил Шварц.

– Едва ли, – не согласился Константинов, – просто изобретатели эти физики не знали – надо было посчитать все как следует: мощность заряда, сопротивление на разрыв, а провидение тут ни при чем.

– Но у меня ведь тоже одна из версий состоит в том, что все эти превращения дело рук человеческих, а совсем не божье провидение, – возразил Кузниц, – помнишь, «теорию заговора» профессора Рудаки. И вообще, – добавил он неожиданно для самого себя, – не об этом мой роман, не о перерождениях этих и прочих чудесах.

– А о чем? – спросил Константинов.

– А… – махнул рукой Кузниц, – долго рассказывать.

– Как хочешь, – Константинов никогда не настаивал.

Собирались по домам долго. Упаковывали выданный с собой пирог, искали чей-то зонтик, а Ефим вдруг вспомнил, что собирался взять у Шварца книгу о компьютерах, и они эту книгу искали, а остальные, ожидая их, смотрели пока телевизор. Кузниц телевизор ненавидел и вышел на площадку покурить. Вышел один, так как Константинов проводил среди себя кампанию по борьбе с курением и курил теперь строго по какой-то сложной, но, как он утверждал, чрезвычайно эффективной системе.

«Может быть, и действительно зря я приплел все эти чудеса, – думал он, уставившись в стенку, исписанную граффити, – ведь не это у меня в романе главное. А что? – спросил он себя и сам же себе мысленно ответил: – Тревога, наверное, постоянная тревога и ожидание надвигающейся на мир катастрофы. С этим я живу уже давно и ничего не могу с собой поделать».

Он стал вспоминать свой роман. Вспомнил город на Островах, такой, каким он его когда-то видел и попытался описать. Вдруг возникли в памяти песочно-желтые и светло-розовые кубики домов этого города, которые, громоздясь друг на друга, спускались уступами к темно-синему, почти черному по контрасту с ними морю вдоль тесных улиц, иногда переходящих в неширокие лестницы. Панорама этого города, описанная в романе, возникла в его памяти: светило слепящее солнце и жаркий ветер из Африки доносил с залива черный дым и тошнотворный запах горящей нефти.

И казалось сейчас ему, что этот город обречен, как обречены на гибель и другие любимые им города – Стамбул, Иерусалим и тот, в котором он жил, как обречено на уничтожение все его поколение, пережившее свой век.

Потом ни с того ни с сего вспомнились вдруг «меченые» из его романа: как они бродили по улицам, сторонясь прохожих, и рылись в мусорных баках – невинные жертвы неведомой силы, отметившей их несмываемым тавром и выбросившей из общества. Вспомнилось, как вспыхнуло рыжее пламя и окончательно уничтожило это несчастное племя.

«Хватит! – сказал он себе, затушил сигарету и выбросил ее в мусоропровод. – Хватит нюни распускать – еще потрепыхаемся. Мир еще не погиб и погибнет, скорее всего, не скоро». Он вспомнил рассказ Константинова про «Большую Берту» и усмехнулся.

Он не успел открыть дверь в квартиру Шварца – дверь открылась перед ним сама и на пороге встала бледная Константинова.

– Генрих, – почему-то шепотом сказала она, – иди скорее, там такой ужас по телевизору передают.

Уже в коридоре он услышал громкий, срывающийся от волнения голос телевизионного комментатора:

– …террористам удалось завладеть пусковой установкой с ракетами, несущими ядерный заряд. Пакистанская служба безопасности…

2005 год, июнь