Выбрать главу

Он наловил их как-то простым платком и осторожно выпустил в стеклянную банку. Колюшки начали биться о стекло, стараясь спрятаться от пронизывающего со всех сторон света. Они теряли окраску и вдруг задыхались от шока, медленно ложились боком на дно. Он тогда сразу же выплеснул рыбок обратно в залив...

Ночь и туман над гаванью. Смутно вспыхивают маслянистые огни. Ревут тифоны. Бьет в бетонные сваи вода. Звенит колокол. Детство и юность неотступно стоят перед внутренним зорким оком, удивительным оком памяти. Тельман не замечает, что на губах его улыбка. Воспоминания завораживают его. Они усыпляют и успокаивают. Но разве может он себе это позволить? Он должен всегда быть начеку! Воля, стальная, отлитая в единый ком воля только ей может довериться заключенный. Она как сжатая до предела пружина. В нужный момент она толкнет к действию. И тогда все заработает: глаза, уши, руки, ноги и нервы. Но даже воля бессильна перед скукой безделья. Постоянный, приевшийся запах параши и дезинфекции. Он повседневен и потому неощутим, но вдруг он бросается в ноздри с почти первозданной силой. Так и тюремная жизнь, нищая и бесцветная, черствая и беспощадная. К ней невозможно привыкнуть, но она въедается в кожу, проникает в кровь. Это беспощадный механизм будничной рутины, это неотрывный гипнотический взгляд скуки. В тысячи глаз, через тысячи волчков зырится она с потолка и стен одиночки.

Одинокому узнику надо ободрить себя, выстроить мосты, которые свяжут его с прежней жизнью. Но воспоминания воспоминаниям рознь. Он должен научиться этой науке. Да, научиться! Он обретет власть над своей памятью. Тогда воспоминания перестанут убаюкивать: они превратятся в новое средство борьбы.

Тельман встает и начинает ходить по камере. Он заставил себя переключиться. Он уже вновь живет в тесной камере Старого Моабита. Позавчера он узнал, что цензура задержала еще одно его письмо. В переданном ему извещении говорилось: "Отправка письма не разрешена ввиду его политического содержания. Анализ исторических событий на страницах II - VII явно служит лишь для обоснования недопустимых политических выводов на странице VIII". Да, Альт-Моабит это не Алекс. Он уже не раз показал свои зубы...

И словно освежив себя недавним, еще не остывшим гневом, Тельман ступил на развороченную брусчатку гамбургских улиц двадцать третьего года. Это опять были воспоминания. Но не расплывчатые картины, порожденные сонным тоскующим разумом, а память неспокойного, возмущенного сердца.

Как пламенели кленовые листья в ту осень на гамбургских улицах! В предместье Бармбек, в районах Эймсбюттеля и Шифбека тихо горели они под тусклым дождем, ложились медленно и покорно на мокрые тротуары, слипались у водосточных осклизлых решеток. Когда же холодный ночной туман оседал в черных щелях улиц и жидким антрацитом загоралась грязь под фонарем, влажно шелестели они под ногами запоздалых прохожих. Куда шли эти затерянные в ночи люди? Зачем? Знали ли они, что в эту октябрьскую ночь город совершенно преобразится? Что треснут прорезанные рвами улицы и вывороченные фонарные столбы наглухо перекроют их, как шлагбаумы? Что лягут набок трамваи, автобусы, фургоны? Что спиленные деревья обрушатся в этот немыслимый перевернутый мир, где вещи забудут свое назначение, и лабиринт сплетенных ветвей объединит булыжники, плиты тротуара, стулья, продавленные диваны, рояль и облупленную детскую лошадь? Что даже листьям, промедлившим отпасть от убитых деревьев, предстоит навсегда застыть в глазах мертвых людей? Что будут гореть, полыхать эти листья три ночи и три дня на гамбургских баррикадах, среди вселенского хаоса вздыбленных мостовых? Не потому ли так запомнился их горьковатый запах, свежий запах дождя и освобожденной от камня земли?

Крохотная рабочая квартира в Хаммерброке. Велосипедная рама в передней. Эмалированный рукомойник. Воспаленный огонек в закопченном стекле. Сладковатое дыхание керосина. Крохотным стеклышком сверкнет в калейдоскопе памяти убогая эта квартирка, угол струганого стола и закопченная лампа. И руки, блуждающие по карте города, засаленной, протертой на сгибах, и черные тени людей по стенам...

- Все ознакомились с директивой Центрального Комитета о выступлении? - Тельман поднял голову и, прищурившись, обвел взглядом собравшихся.

Стульев и табуретов явно не хватало. Люди стояли, привалившись к стене, кое-кто, подстелив газету, устроился прямо на дощатом полу. Берлога Фрица Бортмана, клепальщика с верфей, явно не могла вместить всех активистов приморской организации КПГ, командиров пролетарских сотен, связных. Но было у нее одно незаменимое качество - черный ход на соседний проходной двор.

- Товарищ Реммеле привез из Хемница хорошие вести, - Тельман отколупнул приставшую к карте хлебную крошку и машинально бросил ее в рот. - Принято решение о всеобщей забастовке. И начать ее поручено нам, товарищи.

- Почему именно нам? - спросил кто-то из затененного угла возле печи.

- Партия видит в нас, - Тельман тяжело поднялся с табуретки и уперся кулаками в стол, - самую боевую организацию рабочего класса. Вооруженное выступление в Гамбурге послужит сигналом ко всегерманскому восстанию.

- Давно пора, - соскочив с подоконника, выкрикнул Фриц, которого, впрочем, чаще называли Максом, поскольку было известно, что он во всем старался подражать Максимилиану Робеспьеру. - Сейчас же все на баррикады!

- Да, да, - усмехнулся Тельман. - К оружию, граждане, равняйсь, батальон... Ты пока посиди. Макс... Помолчи.

- Во-во! Наконец-то спохватились, - проворчал Валентин Громбах. - И так уже бастует все Балтийское побережье: Киль, Росток и Свинемюнде. Да ты это и сам хорошо знаешь, Тедди.

- Знаю. Я там позавчера был. И в Любеке тоже...

- Тогда в чем дело? Почему ты не поддержал нас на окружной партийной конференции?

- Это не так, Валентин. Я вас поддержал.

- Конечно, когда Мапп задудел насчет законности и порядка, ты ему здорово врезал. А когда наши... Тут я, Тедди, ни черта не понимаю! Почему ты был против восстания?

- Тедди у нас старый возчик! - проворчал связной Густав Гунделах. Небось он знает, кого осадить надо, а кого и кнутом подогреть. Политика, Валентин! - Густав многозначительно поднял палец. - Понимать надо.

- Нет, - покачал головой Валентин. - Свои - это свои, чужие - всегда чужие. Когда большинство делегатов за всеобщую, надо объявлять забастовку! Что же это получается? Полиция лютует, на границе Саксонии войска, не сегодня-завтра к нам пожалуют, а мы ждем? Чего, спрашивается? Ведь локаут! На всех верфях! Ты не сердись, Тедди, на конференции я против тебя не выступил, да и большинство ребят за тобой пошло, но сейчас, когда вот и директива пришла, никак в толк не возьму... Почему ты нас удержал? Руки ж у всех горели! Никого другого мы бы и слушать не стали, но ты велел значит, так надо. Вот ты и скажи, чтоб я мог ребятам растолковать, зачем ты нас тогда попридержал. Мы всей Германии завтра сигнал должны подать! Разве не так? Чего же ты тогда...

- Все правильно, Валентин, - Тельман приподнялся и открыл форточку. В душную комнату медленно просочилась ночная сырость. - Спасибо тебе за помощь. Спасибо, что поверили и согласились подождать с забастовкой. Это большое доверие, Валентин. Очень большое. Только объяснять мне тебе нечего. Ты и сам все понимаешь. Теперь, когда принято решение о выступлении по всей Германии, ты должен понять, насколько несвоевременны были бы отдельные вспышки. Перед решительным боем надо собирать силы, а не распылять их. Согласен?

- Согласен, - кивнул Валентин. - Но разве Мапп не про то же нам толковал? Выходит, и он прав? Тогда зачем ты против него выступил? Только потому, что он социал-демократ?

- Нет, Валентин, упрямый ты человек, не потому. Лучше вспомни-ка, к чему он призывал вас вчера? Разве его цель не была ясна? Он же вообще отговаривал рабочий класс от вооруженной борьбы! А мы, коммунисты, напротив, призывали к выступлению. Но вчера, скажем, из тактических соображений такое выступление было бы несвоевременным. Это раз... Кроме того, есть партийная дисциплина. И я так же подчиняюсь ей, как и всякий член партии.