Выбрать главу

Тельман спустил мальчика на землю и, отряхнув запачканный рукав, тоже поднялся на бруствер. Молча пожал руку рабочему и, заглянув в окоп, спросил:

- Как дела, ребята? Все в порядке?

- Ждем гостей! - улыбнулся здоровенный парень в матросском бушлате. Они было сунулись к нам, но после первых же выстрелов показали зады.

- Много?

- Человек сорок.

- Немного... Но будьте готовы, они собирают силы. Есть сведения, что на Бармбек двинут броневики. Так что гранаты поберегите... Пригодятся.

- Не сомневайся, Тедди, все будет как надо!

Мальчишка между тем засовывал в щели свои видавшие виды игрушки. Рваную дыру в соломенном матраце он заткнул гривастым конем об одном колесике.

- Ну что, закончил ремонт? - спросил его Тельман.

- Теперь ладно будет, - мальчишка поплевал на ладонь и вытер ее о штаны.

- Позаботьтесь о товарище, - кивнул на мальчика Тельман.

- Есть! - козырнул матрос.

- Хлеба хватает?

- Пока не жалуемся. Люди нас не оставляют. Местные, так сказать, обитатели.

- Поддерживают, значит, восстание?

- А как же! Они почти все за нас, Тедди! А те, кто против, либо давно удрали, либо громят сейчас продуктовые лавки. Повидло ведрами тащут.

- Верно, товарищ. Такие - не наши люди. Революция - дело чистое.

Он сошел с баррикады, взял приставленный к опрокинутой фуре велосипед. Отъехав немного от баррикады, оглянулся и помахал на прощание рукой.

Мокрые листья темнели на матрацах, как пятна крови...

В этот день узник одиночки корпуса "С" обрел самый драгоценный дар из тех печальных даров, которые удается вырвать из немоты и безмолвия: он обрел власть над временем и пространством. Стены раздались и отступили, потолок треснул, а пол камеры превратился в перекресток вселенских дорог.

Отныне узник мог идти куда хотел. Тропинками юности он весело бежал к морю или уходил в буковые, пахнущие прелой листвой леса. Море качало его в матросской люльке, но за иллюминатором грохотали не волны, а скоростные вагоны нью-йоркского хабвея. Протянув руку, он мог потрогать перевернутый трамвайный вагон на гамбургских баррикадах или ржавую проволоку заграждений на Сомме. Он говорил с матерью, которая давно умерла, учил первым словам крохотную свою дочурку, которая давно уже выросла.

Дороги вели его к истокам, и он вновь мог слышать голос Розы Люксембург на спартаковском митинге и свой собственный зычный голос на собрании "Союза красных фронтовиков". Его встречали друзья, которые были сейчас далеко, может быть за границей. Его встречали те, кто навсегда остался в прошлом, ибо время перестает течь для мертвых.

И еще они, эти дороги, уводили его от немоты каменных стен снова в родной Гамбург, в гавань и поросшие соснами дюны на берегу. Он бродил и по летним берлинским улицам, где не было уже ни черных, ни коричневых мундиров, ни золотых значков со свастикой на лацканах пиджаков. Удивительная власть памяти! Вот он сидит в большом зале с колоннами совсем близко от кумачовой скатерти, на которой стоит круглый графин с водой. Над этим столом, над бумагами и над повернутыми в одну сторону головами сидящих вокруг мужчин и женщин высится, наклонившись вперед, к людям, к залу, Ленин... Лето 1921 года. Третий конгресс Коминтерна. Москва... И снова Москва, но уже в декабре, вся в снегу. И опять тот же снег и та же нет, не та же, а другая, другая Москва - 1924 года. Злая ночь с 23 на 24 января, когда он стоял в почетном карауле у ленинского гроба. Черные толпы, не толпы - бесконечные вереницы людей. И костры, и мороз, и синий, как спиртовой огонь, пар над черными головами.

Вот улицы Москвы и бесконечные проспекты Ленинграда. Он хорошо их помнит. Они переходят, совсем незаметно, в берлинские надземные дороги и набережную Гамбурга. Один бесконечный город его памяти, где соседствуют улицы всех городов, где рядом стоят дома, в которых живут немцы, русские, американцы, французы. В этом городе памяти никто никогда не умирает, никто не покидает его.

Тельман уходил в этот город не для того, чтобы забыться, даже не для того, чтобы уйти от скудной повседневности тюрьмы. Он черпал там мужество и веру, просил совета и находил единственное решение. Дорогами своего города он подходил к воротам тюрьмы, следил за сменой караула, за тем, как въезжают и выезжают машины, чтобы потом сообщить об этом на волю. Он уходил под розовокорые сосны, тихо раскачивающиеся в вышине, и ложился на сухой, в лиловом цвету, вереск. Там он отдыхал и обдумывал тайный язык своих писем. Оттуда он возвращался в окопы с застойной водой, и сотни рук, пропахших табаком и порохом, тянулись к нему. Он пожимал эти руки, и сама собой как-то спадала тревога в сердце. И еще бесконечные извивы улиц приводили его в сырые, пропахшие кровью подвалы. Он наклонялся, он становился на колени и поднимал головы брошенных на каменный пол людей. И на него смотрели искалеченные лица товарищей. Так спокойная, лютая ненависть помогала ему собрать силы, когда особенно одолевала тоска и тело все больше и больше слабело.

Он делал по утрам упражнения в своей крохотной камере, старался использовать каждую секунду получасовой прогулки. Он шагал и шагал по камере, проходил километры за километрами, пока за поворотом улицы не показывался лес или камни, розовый и серый гранит шхер. Там он набирался сил, лечился солнцем и ветром, красотой природы, лечился терпким запахом можжевельника и сосен, солью и йодом морской воды.

Он медленно пил холодное пиво из литой стеклянной кружки, вдыхал ядреный дух кожи и лошадиного пота, паровозного дыма, свежих, в янтарных каплях живицы, досок, засмоленных бочек с балтийской сельдью. Сколько друзей, сколько знакомых приветливых лиц встречал он на этих путях! С ним делились табаком, его крепко хлопали по плечу, ему со встряхиванием пожимали руку. А потом он возвращался домой, на все улицы, где когда-то жил, во все дома одновременно. И всегда дома все были в сборе. И в этом был источник жизни, живительный ключ, откуда можно черпать нежность и твердость, уверенность, тревогу и ненависть.

Так Эрнст Тельман обрел могучую власть над собственной памятью. Это была его первая большая победа над камерой в Альт-Моабите. Пройдут годы заключения, и в последнем письме к Розе из Моабита он коротко скажет о мудрости, которую обрел в страданиях, о бесконечных этих улицах памяти, улицах юношеских лет.

Из письма Э. Тельмана товарищу по тюремному заключению.

Январь 1944 г.

...23 мая 1933 года я был переведен в Старый Моабит, в берлинский дом предварительного заключения. Два с половиной года я находился под следствием в предварительном заключении; за это время допрашивался четырьмя следователями, иногда по 10 часов ежедневно. Мне были предъявлены для ознакомления и объяснений все самые важные материалы руководства партии и ее организаций, которые использовались в качестве улик против меня. Сюда притащили и использовали при допросах все мои речи и статьи, материалы обо всех заседаниях секретариата, Политбюро, Центрального Комитета и о других совещаниях, а также о наиболее крупных собраниях и митингах, где я выступал. И, наконец, подробному разбирательству были подвергнуты общая политика партии, ее работа и организационная деятельность, многочисленные документы и издания, которые были ею выпущены, причем было много документов, подтасованных и сфабрикованных шпиками.

...Я держал себя как революционер. Как вождь коммунистического движения, я защищал все решения ЦК партии, а также Коммунистического Интернационала и принял за все это на себя полную ответственность. Я энергично отбил все попытки заставить меня назвать или выдать имена партийных деятелей и работников. Проявляя твердость характера, я действовал так, как требовало чувство долга. Следователям, несмотря на всевозможные уловки и ложь, не удалось на допросах заманить меня в ловушку или вынудить стать предателем по отношению к моим соратникам и к делу коммунизма. Часто доходило до резких сцен и острых стычек, что затягивало допросы. После того как следователи потерпели неудачу в своих попытках получить от меня нужные им признания, они прибегли к помощи гестапо.