Выбрать главу

Дело в том, что Хэтчинс был подлецом. Может быть, прежде он и был человеком, но его изломали на колесе. <…>

И вот этим утром в одиночке по приказу начальника тюрьмы Эл Хэтчинс изо всех сил старался совершить убийство. Он отнял у меня даже то крохотное пространство, которое я сперва было украл. А когда я его лишился, тело мое осталось без защиты, и он, упираясь ногой в мою спину, стянул шнуровку так, как ее еще никто не стягивал. Мои лишенные мускулов кости сдавили сердце и легкие, и смерть, казалось, могла наступить в любую минуту.

И все же моя вера поддержала меня. Я был убежден, что не умру.

Я знал, повторяю, я знал, что не умру. Голова у меня отчаянно кружилась, а бешеные удары сердца прокатывались по всему телу, от пальцев ног до корней волос на затылке.

— Пожалуй, туговато будет, — растерянно заметил капитан Джеми.

— Ничего подобного, — отозвался доктор Джексон, — ни черта с ним не случится, вот увидите. Он ненормальный, другой не его месте давно бы уже умер. <…>

Они перевернули меня лицом вверх. Я глядел на них выпученными глазами. Я знаю одно: если бы меня затянули так, когда я в первый раз попробовал рубашки, я умер бы через десять минут.

Но я прошел хорошую школу. У меня за спиной были уже тысячи часов, проведенных в рубашке, а кроме того, я верил в способ Моррела… Дверь со стуком захлопнулась, в камере воцарился серый сумрак, и я остался один. <…>

Помнится, я заметил тогда, что на душе у меня удивительно спокойно. Тело мое ощущало обычную боль от рубашки, но сознание было таким бездеятельным, что я не замечал боли, как не замечал пола под собой или стен вокруг. Это было идеальное состояние духа для предстоявшего мне эксперимента. Конечно, в основном я был обязан им огромной телесной слабости. Но не только ей. Я уже давно приучил себя не обращать внимания на боль. Меня не терзали ни страх, ни сомнения. Я был преисполнен абсолютной веры в безграничную власть духа над телом. В этой бездеятельности сознания было что-то от сна…

Я собрал всю свою волю. Мое тело уже начинало неметь из-за нарушенного кровообращения. Сосредоточившись на мизинце правой ноги, я приказывал ему умереть в моем сознании. Я приказал этому мизинцу стать мертвым для меня, его господина, существующего помимо него. Началась упорная борьба. Моррел предупреждал меня, что так будет. Но даже тень сомнения не омрачила моей веры. Я знал, что мизинец умрет, и я уловил мгновение, когда он умер. Сустав за суставом он умирал под воздействием моей воли.

Остальное было уже легко, хотя не отрицаю, что весь процесс оказался очень медленным. Сустав за суставом, палец за пальцем прекратили существование пальцы на ногах. И сустав за суставом мое тело продолжало умирать. Настала минута, когда исчезла плоть моей стопы. Настала минута, когда исчезли обе лодыжки.

Мой экстаз был так глубок, что я не чувствовал ни малейшей гордости от удачи эксперимента. Я сознавал только, что заставляю мое тело умирать. И все то, что было мной, целиком посвятило себя этой задаче…

По истечении часа мое тело было мертво по бедра, но я продолжал умерщвлять его сустав за суставом, и смерть поднималась все выше.

Однако когда я добрался до уровня сердца, сознание мое впервые затуманилось. Испугавшись обморока, я приказал умершей части тела оставаться мертвой и сосредоточился на пальцах рук.

Ясность сознания тотчас вернулась ко мне, и я очень быстро умертвил руки и плечи.

Теперь все мое тело было мертво, если не считать головы и кусочка груди. Бешеные удары моего стиснутого сердца перестали отдаваться в голове. Оно билось теперь ровно, хотя и слабо. Если бы я посмел тогда обрадоваться, эта радость была бы порождена отсутствием ощущений. <…>

Я начал лениво обдумывать новый и чрезвычайно важный вопрос. Моррел рассказал мне, что он освобождался от своего тела, убивая его, вернее, отделяя сознание от тела, что, впрочем, одно и то же. Так вот, мое тело было настолько близко к полной смерти, что стоило мне быстро сосредоточить волю на оставшемся живым кусочке, как он тоже перестал бы существовать, — в этом я был абсолютно убежден. Но тут-то и крылась загвоздка, о которой Моррел мне ничего не сказал, — должен ли я убить и голову?

Вдруг, если я сделаю это, тело Даррела Стэндинга навеки останется мертвым, что бы ни происходило с духом Даррела Стэндинга?

Я решил, что рискну убить грудь и сердце. Напряжением воли я мгновенно добился желаемого результата. У меня больше не было ни груди, ни сердца. Я был только духом, душой, сознанием— называйте это, как хотите, — заключенным в туманном мозгу, который, оставаясь внутри моего черепа, тем не менее уже вышел за его пределы и продолжал расширяться вне их.

И вдруг во мгновение ока я унесся прочь. Одним прыжком я оставил тюрьму далеко внизу, пронизал калифорнийское небо и оказался среди звезд. Я говорю «среди звезд» совершенно сознательно. Я гулял среди звезд… и никто не звал меня назад…

А потом, все еще на том же пути, я сквозь дрему почувствовал, что засыпаю и сон этот удивительно сладок. Время от времени я шевелился во сне — обрати внимание, читатель, на этот глагол, — я шевелился. Я двигал руками и ногами. Я чувствовал прикосновение чистых мягких простынь. Я ощущал себя здоровым и сильным.

До чего же это было чудесно! Как людям, гибнущим в пустыне от жажды, грезятся журчащие фонтаны и кристальные источники, так мне грезилось освобождение от уз смирительной рубашки, чистота вместо грязи, бархатистая и здоровая кожа вместо жесткого пергамента, обтягивавшего мои ребра. Но грезилось мне это, как вы убедитесь, совсем по-иному, не так, как им.

Я проснулся. О, совсем проснулся, но не стал открывать глаз.

Пожалуйста, поймите одно — все дальнейшее меня нисколько не удивило. Я воспринимал его как что-то привычное и естественное.

Я был самим собой, запомните это. Но я не был Даррелом Стэндингом. У Даррела Стэндинга было столько же общего с этим человеком, как у пергаментной кожи Даррела Стэндинга с этой нежной и здоровой. И я понятия не имел ни о каком Дарреле Стэндинге, и не удивительно, ибо Даррел Стэндинг еще не родился и до его рождения должны были пройти века.

Я — граф Гильом де Сен-Мор лежал, не открывая глаз, и лениво прислушивался к доносившимся до меня звукам. Снаружи по каменным плитам размеренно цокали подковы. Звенело металлом оружие на людях, звенела металлом сбруя, и я понял, что под моими окнами по улице проезжает кавалькада. И без всякого интереса подумал: кто бы это мог быть? Откуда-то (впрочем, я знал, откуда, — со двора гостиницы) донеслись звонкие удары копыт и нетерпеливое ржание, которое я сразу узнал: это горячился мой конь.

Потом звук шагов и шорохи — шаги, как будто бы почтительно приглушенные, а на самом деле нарочито шумные, чтобы разбудить меня, если я еще сплю. Я улыбнулся про себя уловке старого мошенника.

— Понс, — приказал я, не открывая глаз, — воды! Холодной воды побыстрей и побольше. Я вчера вечером хлебнул лишнего, и в глотке у меня сухо, как в раскаленной пустыне.

— Вот зато сегодня вы и заспались, — проворчал он, подавая мне заранее приготовленную кружку с водой.

Я сел на кровати, открыл глаза и обеими руками поднес кружку к губам. Я пил и разглядывал Понса.

Теперь заметьте две вещи: я говорил по-французски и не сознавал, что говорю по-французски. Только много времени спустя, вернувшись в одиночку и вспоминая события, о которых я сейчас рассказываю, я вдруг понял, что все время говорил по-французски, и притом как настоящий француз. Я же, Даррел Стэндинг, тот, кто пишет эти строки в тюрьме Фолсем, в одной из камер Коридора Убийц, знаю французский язык только в объеме школьного курса, то есть кое-как читаю французские книги и журналы.

А говорить не умею совсем. Даже заказывая обед в ресторане, я не всегда правильно произносил названия блюд».

Далее идут воспоминания графа о роковой дуэли, в которой он — Гильом де Сен-Мор — был убит.

«…Бергсон [Анри (1859–1941) — французский философ, основатель интуитивизма] прав, — пишет автор повествования, — жизнь невозможно объяснить с помощью чисто рационалистских понятий. Когда Конфуций сказал: «Если мы так мало знаем о жизни, что можем мы знать о смерти?» А ведь мы и в самом деле так мало знаем о жизни, что даже не можем дать ей определение.