Перечисленные Герберштейном и Олеарием инвективные выражения ярко характеризуют русскую культуру описываемого ими времени как культуру с высоким статусом родственных отношений по материнской линии, ибо только в таких культурах большую роль играют оскорбления матери. Упоминание женских гениталий и отправление ругаемого в зону рождающих, производительных органов, символика жеста «кукиш», изображающего детородный орган, намек на то, что «собака спала с твоей матерью» (Герберштейн верно отметил аналогичную брань у венгров и поляков), ругательства со значением «я обладал твоей матерью» (и о распутстве самой матери) — все это характеризует особую силу табуированности именно разговоров о матери[85] и попутно характеризуют значимость «матриархального символизма».[86]
Сопоставление древнерусской литературной и инвективной лексик, относящихся к сексу и сексуальному поведению, позволяет заметить, что в ранние эпохи в языке существовали слова, обозначавшие детородные органы и сексуальные действия, не являвшиеся эвфемизмами и не имевшие в то же время ругательного смысла. В современном нашем языке эти дефиниции тоже употребляются, хотя и не часто. Между тем в покаянной и епитимийной литературе XII–XVII вв. можно обнаружить около десятка наименований половых органов, в частности — женский (мужской) уд (или юд, то есть часть тела, орган), естество, лоно, срамной уд, срам, тайный уд (или удица); все они не считались «скверностями», и употребление их, вполне вероятно, удовлетворяло и составителей текстов, и тех, для кого они писались. В затруднительных ситуациях православные компиляторы использовали греческие термины: вместо русского термина рукоблудие (онанизм) использовалось греческое слово малакия, в запрещениях анального секса вместо непотребно естьство и проход употреблялся греческий термин афедрон).[87] Примерно к XVII столетию греческие аналоги все еще использовались в церковных текстах и литературном русском языке,[88] но в его профанном варианте прочно закрепилось употребление в связи с сексуальным поведением одной лишь инвективной лексики — блудословья («нечистословья»).[89]
Общим правилом в систематизации церковных наказаний за употребление бранных слов по отношению к женщинам — как и в случае с самими прегрешениями и преступлениями такого рода — был учет социального и семейного положения пострадавшей. Оскорбление словом как вид преступлений типа dehonestatio mulieris (казус ложного обвинения в блудодействе) упомянуто уже в Уставе кн. Ярослава Владимировича (XII в.) и абсолютно идентично штрафу за изнасилование: клеветнически обругать женщину распутницей было все равно, что совершить подобное обесчещение![90]
Церковные законы позднейшего времени позволяют сделать еще одно важное наблюдение: наказание за блуд с невинной девушкой было более строгим, чем за прелюбы с «мужатицей». Поскольку в церковной иерархии ценностей девушка стояла выше тех, кто был в браке или вне его «растлил девство», постольку одной из основополагающих идей в этической системе православия была именно идея сохранения «пречюдной непорочной чистоты», вечной невинности как идеала, доступного избранным («много убо наипаче почтенно есть девство, убо неоженившаяся вышши есть оженившейся», «аще хощет без брака пребывати, не ити замужь — добре есть се»).[91] Исходя из этого нравственного постулата, проповедники причисляли обесчещение девушки, насилие над нею к числу тяжелейших грехов.
Однако исповедные вопросы, «список» которых компилировался исходившими из повседневной практики православными духовными лицами, косвенно свидетельствуют о том, что преступления против чести девушек были весьма распространенным явлением. И совершали подобные проступки не только те, кого исповедальники именовали «прост человек», но и сами лица духовного звания, долженствовавшие в идеале быть образцом для мирян! «Осилие» девушки, совершенное «простецом», каралось, разумеется, не столь строго, сколь преступление, совершенное «мнихом», попом, а тем более епископом (видимо, все же казусы были, если правовые памятники не исключали этого исповедного вопроса). От 4 до 6 лет епитимьи (поста «о хлебе и воде») для простецов, которых авторы требников еще надеялись «оженить» на обесчещенных девушках и тем или иным путем вернуть в лоно церкви, противостояли многолетней (от 12 до 20 лет) епитимье для черноризцев и священников. Епископа за подобные развратные действия предписывалось немедленно лишить сана.[92]
85
86
Существует гипотеза и о том, что матерная брань в русском языке — пережиток магической формулы обращения к богине-матери с просьбой оплодотворить землю. См.: Hubbs J. Mother Russia. The Feminine Myth in Russian Culture. Bloomington; Indianopolis. 1988. P. 144.
87
Требник 1540 г. // HM. VBI. № 15. Λ. 131 л., 430 п.; Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 375 л.; Требник 1580 г. // HM. SMS. № 171. Л. 262 л., 273 п. и др.
89
Подробнее об инвективной лексике и ее корнях см.:
90
ПРП. Вып. 1. C. 269;
92
Требник 1540 г. // НМ. VВІ. № 15. Л. 432 л.; Требник XVI в. // HM. BNL. № 246. Л. 160 п.; Требник XV–XVI вв. // HM. SMS. № 378. Л. 168 п.