Джори, в свою очередь, был сыном Детройтского Гетто Славы — проекта, затеянного загнанной в угол либеральной администрацией во времена спада за два десятка лет до его рождения. Каждое мгновение его жизни субсидировалось гражданами, которые в наиболее благородном состоянии духа преисполнялись самодовольного «сострадания»; в наиболее дурном — рассудочной нетерпимости; и ежедневно на 1,439 минут — апатии и равнодушия. Джори это было известно. Он рос с сознанием этого — 1,44 минуты ежедневно.
Много лет я мечтала о карьере, каким-то образом связанной с волшебными науками гигантской фермы. На самом деле, конечно же, я при этом искала способа не покидать дом — такой профессии, при которой могла бы сохранить свои маленькие пристрастия, первые привязанности, драгоценные воспоминания о матери и отце, всю жизнь счастливо работавших на Ферму. Отец — громогласный, горделивый администратор; мать — молчаливая закройщица генов, любовь которой к своей работе ясно прочитывалась в ее спокойных глазах.
Последний раз я видела Ферму накануне отбытия Джори. Мне было двадцать восемь лет. Машины, как прежде, были невероятными — огромные ядерные комбайны, компьютеризованные плодосборщики — «осьминоги» и «танцующие копалки». Не меньше благоговения вызывала земля — темная, ровная почва с идеально подобранным pH, протянувшаяся от горизонта до горизонта. Но теперь все это было скучно. Неужто это тот самый мир, которому я в своих грезах так долго придавала романтические черты?
Профессией, которую я в конце концов избрала — в трезвомыслящем возрасте четырнадцати лет — была ветеринария. Не та, что занимается комнатными животными (я знала, что эта отрасль переполнена специалистами), а сельскохозяйственная ветеринария (о которой я не знала ничего вообще).
Я уже достигла четвертого года университетского обучения, как окружающий мир вдруг изменился. Я обнаружила, что в нем есть люди и мечты о ветеринарии начали тускнеть.
Однажды я обнаружила в мире юношу по имени Джори Корийнер, и прежние мечты уж больше не возвращались.
Я встретилась с ним на одном из обедов, которые мои родители давали для практикантов из «Хаддлстон Индастриз». На сей раз их было двенадцать — как обычно, мужчин и женщин поровну — и Джори среди них невозможно было не заметить: смуглый, самоуверенный, пугающий, окутанный ореолом громких слухов — в общем, самое притягательное из всех существ мужского пола, встречавшихся мне в моей замкнутой, ограниченной штатом Айова жизни.
Поначалу он меня сильно невзлюбил, теперь мне это известно. И не без причины. Он знал, кто я такая и панически боялся неизбежной снисходительности. Я упорствовала. Передо мной был молодой человек, о котором все говорили, человек, получивший возможность учиться на сельхозбосса не из квоты, навязанной федеральными властями, но благодаря своим собственным впечатляющим результатам — и почему-то я чувствовала себя избранной, предназначенной, чтобы понять его, с его явной потребностью в стене, грубом панцире, окаменелой раковине, в которую можно спрятаться.
Как все это вышло, я не могу сказать. После часа моих усилий, он чуть смягчился. К концу этого часа я чувствовала, что мне приоткрылся краешек ведомого мало кому еще — истинной причины его скрытных повадок: Джори был сыном «иждивенческой славосвалки» и ему казалось, будто он носит этот стигмат, очевидный для всех, в меланине своей кожи.
Он, конечно же, ошибался. Большинству мужчин и женщин его цвет кожи казался очаровательным, волшебным, лучшим, нежели их собственный. Мои родители нисколько не колебались, позволять ли мне видеться с ним. Но Джори никогда этого не понимал. Не понимает и до сих пор, а сейчас уже слишком поздно.
Мне следовало бы догадаться об этом. Следовало бы понять, что сын двух матерей и двух отцов, мальчик, на протяжении всего детства беспрерывно курсирующий из «приемства» в «приемство», может смотреть на семью несколько по-иному. Что человек из Гетто Славы, всю жизнь боровшийся с темным клеймом своей зависимости, может так и не перестать бороться. Что ров может так и не пересохнуть, стены не рухнуть, панцирь так никогда и не дать трещины, сколько бы любви на него ни изливалось.
Быть может, Джори, уже тогда у тебя перед глазами стояли эти альтернативные миры — миры, где не взлетала на воздух Хиросима, где океан юрского периода не пересох, где вестготы удерживали Италию больше пяти веков?
Не знаю. Я тоже лгала себе в то время.
Когда ты мне сообщил, что подписал контракт с «Квантой» в качестве «ходока», тебе понадобилось два часа, чтобы объяснить мне это. Закончив, ты не пожелал слышать от меня никаких вопросов. Fait accompli [10]Ты не желал допустить никаких трещин в своей броне, не мог показать мягкого брюха, чтобы твоя решимость не была поколеблена.
Ты заявил, будто сделал это из-за величайшей скуки — и еще ради денег, ради состояния, которое ты получишь по возвращении. По твоим словам, положение сельхозбосса могло тебя свести с ума. Даже при всех антидепрессантах, которыми тебя пичкали главмедики Фермы (я об этом ничего не знала), дни твои оставались свинцовыми от отчаяния.
Ты еще сказал, что подробно все обсудил с троими, которые только что вернулись. Два приветника и диплос — всего трое. Выражаются они очень цветисто, да, и даже несколько странновато по временам, но они не безумцы, вовсе нет. И они очень довольны, что полетели.
Вилли, которому тогда было восемь, сказал единственное, что мог сказать: он не хочет все бросать. Он не хочет расставаться со своей школой, своими командами, со своими клубами, своим воспитателем, своим центром, со своим миром. У меня не было выбора. Мне пришлось с ним согласиться. Через пятнадцать лет, когда Джори вернется и я проснусь, Вилли уже не будет нашим сыном — но это и его жизнь тоже и нельзя силком тащить его в будущее, где у него останемся только мы двое. Я и сейчас так считаю. Правда.
Моя мать была больна. Вероятно, ей предстояло проболеть до конца жизни. Остаться с моими родителями Вилли не мог. В конце концов его согласились взять Клара и Бо, наши друзья из Сидар-Фоллз. Он будет жить у них во время учебы в школе, пока ему не исполнится восемнадцать лет, а лето проводить у сестры Джори в Миссуле или с моими родителями в Сидар-Фоллз. Как сам захочет.
Вот и все, что было в моих силах, и устроив все до конца, я расплакалась.
Ты подписал свой контракт. «Кванта» отреагировала на это должным образом, положив на твой счет жалованье за пятнадцать лет по высшему разряду. Покуда ты спал в звездных камерах и занимался своими делами на Климаго, капитал рос под присмотром попечителей из Городского банка. Когда ты наконец вернулся, то был уже, как и остальные, миллионером и, как и остальные, остался совершенно доволен.
Я погрузилась в сон, ожидая тебя, Джори, ибо таково было мое приключение, которое я считала столь же благородным, как и твое. Множество мужчин и женщин повсюду делали это для своих отбывающих возлюбленных и я знала, что мы встретимся — ты и я — в далеком идиллическом будущем, чтобы начать жизнь заново, словно современные Адам и Ева.
Я погрузилась в сон и мои любящие родители с грустью, но не сетуя, оплатили стоимость усыпления, хотя знали, что тем самым они меня хоронят.
После пробуждения я один раз виделась с отцом. Мать уже умерла. Отцу было нечего мне сказать.
Второй раз я так с ним не поступлю.
Время женит. Время примиряет. «Это рекомбинатор, не знающий себе равных», как негромко говаривала моя мать. Прошло всего две недели после сообщения Джори, а я уже начала верить, начала смиряться с тем, что, как я прекрасно знала, не могло быть правдой.
Я должна была быть наготове. Я не могла позволить себе иного. Если то, что утверждает Джори, окажется правдой, если к нам вдруг действительно нагрянет гость, я должна подготовить этот дом и сама подготовиться психологически к его прибытию. Каким бы оно ни было.
В конечном счете мысль о госте даже по-своему привлекательна. Все, что привносит в жизнь какие-то изменения, сейчас для меня по-своему привлекательно.