Он выглядит уязвленным и я понимаю, что не должна была смеяться.
— Прости, Август, — говорю я как можно ласковей и беру его за теплую руку. — Я смеялась не над тобой; я бы никогда так не поступила. Иногда люди смеются, когда их что-нибудь удивляет, особенно если удивляет приятно.
Я сжимаю его ладонь. Он сжимает в ответ мою и я переполняюсь чувствами, которых не испытывала уже долгое, долгое время.
Ночью, впервые за долгий срок, Джори лежит со мной в постели.
— Август был в звездных камерах? — спрашиваю я, боясь разрушить волшебство, но не в силах и удержаться от вопроса, так как эта мысль меня преследует.
Джори приподнимается на локте и сонно смотрит на меня.
— Да, был. А что?
— Он сказал, что любит меня, и вот я все думаю…
Лицо Джори озаряется ухмылкой.
— Ха, это же чудесно!
— Он прошел звездные камеры, — начинаю я заново. — Будет ли он мне лгать, Джори? Будет ли он хотя бы понимать, что лжет?
Радость Джори увядает. Он смотрит на меня долго-долго.
— Август никогда не лжет, — говорит он наконец.
Я часами лежу в темноте без сна и думаю про себя — думаю о мужчинах и мальчиках, отцах и детях, о лжеце-мужчине, который клянется своей жене, что его сын не лжец. Это своего рода шутка, загадка. Разгадать ее невозможно.
Самое странное, что я бы не возражала, если Август и дальше будет лгать мне в этом же духе.
Я так легко могла бы полюбить его ложь.
Джори снова ушел. Ушел из дома. Ушел из моей жизни. Вернулся в леса, на пляж, к «Звездным Людям» и «Мигалочке», к бесконечному хороводу миров у себя внутри.
Я не возражаю.
У меня есть Август. У меня есть дитя, которое за пять дней полностью изменило мою жизнь. Мы устраиваем с ним пикники на мысе, где уцелевшие тюлени греются на солнышке, словно ленивые туристы. Мы бродим по обнажившимся в отлив рифам и определяем моллюсков, делая с помощью «Кирлиана» [11]снимки их призрачных «душ». Мы нанимаем в Мендочино океанографический траулер и проводим целый день в охах и ахах над содержимым драг. Мы даже находим время, чтобы выбраться на ярмарку в Уэстчестер, этот безобразный и обаятельный городишко, улицы которого окаймляют стройные красные стволы манзаниты, омытые Гуалалой во всей ее свирепости.
Куда бы мы ни направились, я чувствую себя живой, я чувствую себя гордой, я чувствую себя влюбленной. Взгляды, которые люди бросают на нас, могут говорить лишь о зависти. Почему бы и нет? Всякому должно быть ясно, что Август — красивый и любящий сын, ему нравится быть со мной.
Это произошло пять часов назад. Я до сих пор дрожу. Мне следовало бы убраться с этого кресла, но я боюсь — боюсь, что если я это сделаю, то потеряю рассудок.
Август прибыл к нам неделю назад.
Сегодня он попросил разрешения воспользоваться особой комнатой.
ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ.
Я уставилась на него, не в силах заговорить, и он попросил снова.
Провожая его туда, я делала все, что в моих силах, чтобы не смотреть на него. Боялась того, что могла увидеть.
Возле герметичной двери с прокладками он ласково оглянулся на меня и сказал:
— Прости, мама, но мне придется закрыть дверь. Думаю, ты знаешь, почему.
Да. Я знаю.
Дело не только в газах.
Дело в том, что я могу увидеть, когда он займется нуждами своего тела и забудет обо мне.
Он осторожно закрыл дверь и, сделав это, попросил меня настроить для него приборы управления воздухом и питанием. Он сказал, что сам не сможет сделать этого. (Да, теперь я припоминаю. На берегу он не брал в руки камеры. На траулере ничего не доставал из драги. Не платил ни за что своими руками. Он мало ел и я ни разу не видела, как он кладет пищу в рот. Он был попросту видением — постоянным и любящим).
Он пробыл там, внутри, наедине с надлежащей газовой смесью и питательной мембраной, уже пять часов. Последнее, что он мне сказал, было: «Не тревожься, мама. Я шестнадцать месяцев пользовался в карантине точно такой же комнатой. Это было вовсе не так уж плохо».
Как со всем этим согласиться? Как принять это и не закричать? Что Август не клон, что он не человек, что он не то, что я вижу.
Что он — всего лишь проекция, разновидность иллюзии, ложь.
Что там, за этим любящим лицом живет и думает кто-то совсем другой.
По мере того, как правда проникает все глубже, я начинаю понимать, чего не осмеливались объяснить книги и ленты, сокрытию чего правительства посвящают столько усилий, что не позволила я сказать пяти экспертам в своих отчаянных усилиях уберечь наши жизни от внимания публики.
Я начинаю понимать, что означет слово «телеманифестор» — слово, услышанное мной лишь однажды, на одной-единственной ленте, мимолетное упоминание, зарытое в груде информации, которую я полагала более важной. Я-то думала, будто знаю, что означает «теле» во всех его формах.
Смогу ли я с этим жить? Когда я касаюсь его руки и чувствую биение пульса под кожей, что трогаю я на самом деле? Когда он целует меня и говорит «Я люблю тебя, мама; правда» — что в действительности прижимается к моим губам? Костяная пластина, жировой валик — как же я могу их не видеть?
Вопль, поначалу зарождавшийся у меня в горле, пропал. Поддельный Август скоро покинет свою особую комнату; я должна попытаться притвориться, что все в порядке. Он, конечно, поймет, что это притворство, но все-таки я должна попытаться. Хотя бы в качестве жеста. Он ведь, в конце концов, разумен. Он способен испытывать чувства. Он — гость в моем доме. И я, представитель человечества, должна вести себя соответственно. Это все, что я могу сделать.
Теперь все ясно. Ясно, каким образом климаго убедили зубы, когти и выворачивающиеся желудки своей планеты не просто игнорировать их, но помогать им возводить цивилизацию, достигшую звезд.
Климаго тоже лжецы. Двести миллионов лет они выживали благодаря ужасной красоте своей лжи.
Я проснулась в то утро на пустой, знакомой кровати. Проснулась раньше обычного. Я знала, что разбудил меня какой-то звук.
Я прислушалась и вскоре услышала его снова.
В соседней комнате, на маленьком пенном матрасике я отыскала источник звука. Как только я вошла, он перестал плакать и я, словно дура, потратила первые полчаса, осматривая его.
«Доказательства», конечно же, были тут как тут. Даже физиономия новорожденного не может скрыть этот нос. Глаза еще потемнеют, да, но кожа останется точно того же цвета — лишь самую малость темней, чем у его отца.
Я поменяла ему пеленку и отнесла в сад. Скоро он уже агукал, смеялся и выдергивал цветы, которые я посадила только вчера. Больше всего, конечно, ему нравились огромные красные циннии, яркие, как солнце, и в конце концов, единственным, что смогло его отвлечь, оказался вид кипариса, обрисовавшегося силуэтом на фоне бледного утреннего неба. (Помню, как любил Вилли такие вещи; мог часами смотреть на контрастный фотоснимок или полосатую игрушечную зверюшку).
Мы играли с ним больше двух часов, когда я вдруг вспомнила, что мы с Августом собирались на Гуалалу за крабами! Я ему это обещала вот уже несколько дней назад.
Что делать? (Чего захотел бы от меня сам Август?) Ответ пришел ко мне, словно ветерок, словно греза — пришел настоящим голосом Августа. Все было так просто.
Я встала. Я отнесла младенца на его матрасик, поцеловала и вышла из комнаты, не оглядываясь. Ребенок не плакал.
Десять минут спустя, как раз, когда я закончила заново сажать цветы, появился Август. Все очень просто.
Он выглядел потрясающе в своем темно-синем костюмчике, когда приветствовал меня с верхней площадки кедровой лестницы, похожий на капитана в старину. Я показалась сама себе неказистой и сказала ему об этом, но Август настаивал, что я прекрасно выгляжу, даже в перемазанных землей шортах.
Мы чудесно провели время. «Чертовски удачный сезон!» — ликовал опытный торговец крабами и мы взяли крабов домой, приготовив из них вкуснейший салат и съев его под россыпью звезд.
Сегодня младенец лежит в кровати, рядом со мной. Я знаю, что он такое, но это неважно.