“– Своими руками живое сердце своё человеческое на всемирном гноище, в паршивой свалке утопил. Пришла революция. Верил в неё, как в невесту… А она… Я за своё офицерство ни одного солдата пальцем не тронул, а меня дезертиры на вокзале в Гомеле поймали, сорвали погоны, в лицо плевали, сортирной жижей вымазали. За что?”
Таким либерально настроенным людям, как он, служба у доблестного адмирала не давала удовлетворения. Кто, как ни колчаковцы расстреляли членов Учредительного собрания, бежавших от большевиков под их защиту? Не они ли силой загоняли крестьян под ружьё, карая смертью тех, кто не желал воевать? А предсмертные пытки и истязания, каким они подвергали попавших в их руки “краснопузых” и всех заподозренных в сочувствии к большевикам?
“– Слушай, Маша! Как только отсюда выберемся, уедем на Кавказ. Есть там у меня под Сухумом дачка маленькая. Заберусь туда, сяду за книги, и всё к чёрту. Тихая жизнь, покой. <…> И ты будешь учиться. Я для тебя всё сделаю. Ты меня от смерти спасла, а это незабвенно”.
Увы, его подруга, как когда-то Кармен, вовсе не собиралась менять свой образ жизни. Справедливая борьба пролетариата должна увенчаться полной и окончательной победой. Иначе всех ждёт неминуемая гибель от рук карателей.
“– Странно мне, – сокрушался Вадим, подобно кавалерийскому генералу из рассказа Зозули,– что ты, девушка, огрубела настолько, что тебя тянет идти громить, убивать с пьяными, вшивыми ордами”.
В ответ Марютка разразилась гневной тирадой:
“ – У них, может, тело завшивело, а у тебя душа насквозь вшивая! Стыдоба меня берёт, что с таким связалась. Слизняк ты, мокрица паршивая! Машенька, уедем на постельке валяться, жить тихонько, – передразнила она. – Другие горбом землю под новь распахивают, а ты? Ах, и сукин же ты сын!
Поручик вспыхнул, упрямо сжал тонкие губы.
– Не смей ругаться!.. Не забывайся ты… хамка!
Марютка шагнула и поднятой рукой наотмашь ударила поручика по худой, небритой щеке.
Поручик отшатнулся, затрясся, сжав кулаки. Выплюнул отрывисто:
– Счастье твоё, что ты женщина! Ненавижу… Дрянь!
Три дня после ссоры не разговаривали поручик и Марютка. Но не уйдёшь друг от друга на острове. И помирила весна”.
Наконец-то, на горизонте появился долгожданный парус. Вадим трижды выстрелил из винтовки вверх; на боте их заметили и направились к ним.
Ликуя, молодой человек отбросил винтовку и бросился к воде:
“– Урра-ра!.. Наши!.. Скорей, господа, скорей!”
И только теперь Марютка разглядела офицерские погоны на плечах того, кто сидел у румпеля. Она закричала Вадиму:
“ – Эй, ты…кадет поганый! Назад… Говорю тебе – назад, чёрт!”
Грянул выстрел.
“В воде на розовой нити нерва колыхался выбитый из орбиты глаз. Синий, как море, шарик смотрел на неё недоумённо-жалостно.
Она шлёпнулась коленями в воду, попыталась приподнять мёртвую, изуродованную голову и вдруг упала на труп, колотясь, пачкая лицо в багровых сгустках, и завыла низким, гнетущим воем:
– Родненький мой! Что ж я наделала? Очнись, болезный мой! Синегла-азенький!”
Повесть Лавренёва, написанная в двадцатых годах ХХ века, изначально трактовалась как революцонно-романтическая трагедия. В то же время, в ней находили конфликт между чувством и долгом, свойственный, скорее, драме в духе классицизма. Советские идеологи относились к этой повести с особой щепетильностью. Когда в 1956 году встал вопрос об её экранизации, необходимо было преодолеть мощные цензурные барьеры тогдашней бюрократии, отнюдь не одобрявшей любви к классовым врагам. Авторов сценария выручила реплика, брошенная Михаилом Роммом: “Ну и великолепно, пускай каждая влюбиться во врага и каждая убьёт врага” . Тогда же Григорий Рошаль точно предсказал, какие упрёки посыплются на создателей фильма, в первую очередь, на режиссёра Григория Чухрая: “Если вы сделаете офицера симпатичным, вам не простят выстрела Марютки, если антипатичным – то не простят её любви” . Фильм удалось отстоять и, несмотря на все препоны, он вошёл в историю русского кинематографа.
После крушения советского строя, трактовка повести и фильма кардинально изменилась, не став от этого убедительнее. Так, в Интернете на сайте, предназначенном для учителей литературы, во всём винят лишь извращённую и бесчеловечную природу революции. “Как смогла Марютка убить любимого? И можно ли винить её в этом? Ответ один – нет. Революция переворачивает все жизненные ценности с ног на голову, и человек становится пешкой в жестокой игре смерти” . При подобном упрощённом подходе остаётся необъяснимым тот живой интерес к повести и к фильму, что сохранился до наших дней вопреки всем политическим кульбитам в стране. Очевидно, что читатели и зрители видят в “Сорок первом” нечто выходящее за рамки идеологических разногласий его героев.
Двое оказались наедине на необитаемом острове. Девушка вы ходила заболевшего красавца, ставшего вдруг, словно младенец, беспомощным. Выздоровев, он от души благодарен ей. Между молодыми людьми неминуемо должно возникнуть взаимное влечение, нечто похожее на любовь. Но было ли оно, это чувство, подлинно любовью?
Вадим испытывал к своей спасительнице благодарность и симпатию. Но он же, сойдясь с нею поближе, почувствовал угрозу, исходящую от подобных ей малограмотных фанатиков для гуманистической культуры. “Если мы за книги теперь сядем, а вам землю оставим в полное владение, вы на ней такого натворите, что пять поколений кровавыми слезами выть будут. <…> Сам вижу, что рано мне ещё думать о возврате к книгам”. Реальность оказалась намного сложнее, чем это представлялось в двадцатых годах и самому Лавренёву, и его герою, и рассказчику из “Песни” Бабеля.
Здесь не место обсуждать историю культуры советского периода и судьбы её талантливых представителей. Главное в другом: Марютка и Вадим при всём их взаимном эротическом влечении – дети разных культур и социальных сфер; по своему мироощущению они различны, словно инопланетяне. Но, что, собственно, сделало их обитателями столь далёких друг от друга миров? Революция? Отчасти. Но ведь и сама она была порождением пропасти, разделяющей социальные слои России. Революция и гражданская война были кровавым ответом бесправных и униженных всем привилегированным и пресыщенным; своеобразным социальным эквивалентом третьего закона Ньютона (“действие равно противодействию”). В противном случае то, что сейчас модно именовать “большевистским переворотом”, никогда не стало бы реальностью.
Девушка, увидев на борту бота офицера, в отчаянии решила, что поскольку они с Вадимом – люди противоположных сословных полюсов, то, покинув Барса-Кельмес, она навсегда лишится любимого. Ею овладело острое чувство неотвратимой, несправедливой и невосполнимой утраты. Оно-то в гораздо большей степени, чем приказ комиссара Евсюкова, подтолкнуло её к роковому выстрелу. Своими гневными выкриками о поганом кадете , она оправдывала в собственных глазах убийство любимого: “Так не достанься же ты белякам!” Но в тот роковой момент её подсознание продиктовало ей другую, основную мотивацию: “Так не достанься же ты и другой, той неизвестной и ненавистной аристократке, которая будет тебе ровней и которая не замедлит вскоре появиться! Никому не достанься!” Она не поверила любимому человеку; между тем, Вадим сделал бы всё возможное, чтобы спасти свою подругу от расстрела. Он не бросил бы её и сполна отплатил ей добром за собственное спасение (в той мере, в какой это удалось бы ему реально, ведь его планы о мирной идиллии в хижине на Кавказе вряд ли были выполнимы).
И всё же создатели интернетовского сайта отчасти правы. Чтобы яснее понять парадоксальное поведение героини повести, вернёмся к рассказам Исаака Бабеля. Живя по законам военного времени, Сашка Христос знаком с убийством отнюдь не понаслышке; он не раз стрелял в противника на поражение, но это не деформировало его личность. Никогда не уподобился бы он Никите Балмашёву, такой уж была его человеческая природа. Что же касается реализации Сашкиного природного таланта любви, то, как уже говорилось, она принимала у него уродливые формы. Сказалась необразованность молодого казака, а главное убожество и беспросветность жизни окружающих его людей, остро нуждающихся в нём, как в своём утешителе. Но, как бы ни отличалось его сексуальное поведение от эталона любви, убить любимого человека Сашка Христос не смог бы даже под угрозой собственной смерти. Да и не только любимого: не поднял бы он руку и просто на симпатичного ему человека, даже если бы тот придерживался иных, чем он, политических взглядов. Талант человечности не совместим ни с фанатизмом, ни с ненавистью к людям иной социальной, этнической или политической принадлежности.