Ирпень – это память о людях и лете,
О воле, о бегстве из-под кабалы,
О хвое на зное, о сером левкое
И смене безветрия, вёдра и мглы.
О белой вербене, о терпком терпеньи
Смолы; о друзьях, для которых малы
Мои похвалы и мои восхваленья,
Мои славословья, мои похвалы.
Пронзительных иволог крик и явленье
Китайкой и углем желтило стволы,
Но сосны не двигали игол от лени,
И белкам и дятлам сдавали углы.
Сырели комоды, и смену погоды
Древесная квакша вещала с сучка,
И балка у входа ютила удода,
И, детям в угоду, запечье – сверчка.
Для двенадцатилетнего мальчика, позирующего скульптору и влюблённому в него, мастерская его кумира – самое дружественное место:
“– Я счастлив оттого, что я здесь, Гуннар. Можно так сказать? Есть много хороших мест, лес Троллей, моя комната дома, комната Миккеля и чего только нет, но тут – моё самое лучшее место”.
Это удовольствие от дружбы вполне может сочетаться с эротическим наслаждением. Позируя нагим, мальчик нисколько не скрывает от скульптора своей эрекции. Мало того, он способен без смущения обсуждать причины, её вызвавшие.
“– Эй! Ты прекрасен, Гуннар. У тебя всегда такие большие плечи были под свитером и замызганные джинсы, и башмаки сорок четвёртого размера, а под одеждой ты просто олимпийский ныряльщик”, – во весь голос провозглашает мальчик, когда скульптор, посадив его себе на плечи, несёт по лесу.“Пальцы ерошат Гуннару волосы. Ноги вытянуты, Гуннар придерживает за лодыжки.
Очи долу, притворное изумление.
– У меня, наверное, встаёт, когда я счастлив”.
Любимая девушка Гуннара, Саманта, тоже любит мальчика.
“– Что мы будем делать, когда ты закончишь Ариэля и у нас не будет больше Николая и некому будет показывать очаровательный стриптиз, быть прекрасным, непристойно трепаться?”
Иногда ситуации бывают довольно острыми, но взаимная дружественность всех троих, вознаграждённая чувством удовольствия, безошибочно подсказывает им верный выход. Всё это вполне укладывается в рамки полового воспитания по Давенпорту.
Однажды мальчик вошёл к Гуннару без стука, “…хотя и прокричал ломким дискантом, что он уже тут.
Тишина, но та, что возникла только что.
– Эй, это я. Ариэль. Николай.
Молчанье гуще.
Шёпот наверху.
– Вот чёрт, – сказал Николай. – Слушайте, я пошёл. Когда мне вернуться?
Ещё шёпот.
– Подымайся, – сказала Саманта. – Ты тут не чужой.
– Совсем не чужой, – добавил Гуннар. – Ты – член семьи.
– Я не собираюсь влезать в ваши дела, – ответил Николай с жалобной честностью, имитируя речь взрослых. – Могу вернуться и попозже.
– И подняться тоже можешь. Мы одеты как Адам и Ева перед тем, как они наткнулись на яблоню, но ведь и ты сам большую часть времени разгуливаешь здесь в таком костюме.
Николай сунулся было в приотворённую дверь спальни, и у него перехватило дыхание.
– Веселье кончилось, – сказала Саманта. – Целых два раза – это я Гуннаром хвастаюсь. Мы просто баловались напоследок и бормотали друг другу в уши.
Гуннар перекатился на спину, закинув руки за голову, глупейшая ухмылка, и для пущей выразительности зажмурился. <…>
– Американский социолог, – промолвила Саманта, – много чего бы в свой блокнотик записал, если б я сейчас сказала, что нам надо одеться для того, чтобы Николай мог раздеться и позировать. <…>
– Пописать надо, – сказал Гуннар.
– Раздевайся, быстро, – сказала Саманта. – Ныряй в постель.
Он развязывал шнурки так, будто их в жизни не видел, а пальцы на пуговицах, пряжке и молнии вдруг стали бессильны, как у младенца. Он едва успел нырнуть под одеяло, приподнятое Самантой, в трусах и носках, сердце колотится как у загнанного кролика, когда вернулся Гуннар. <…>
Николай поцеловал Саманту в щёку и получил поцелуй в ответ.
– Так не честно, – сказал Гуннар.
Тогда он и Гуннара поцеловал, и тоже получил поцелуй”. И лишь после этого все приступили к работе: мальчик позировать нагим, а Гуннар, одевшись, – ваять.
Когда беременная Саманта уехала на остров Фюн, Николай остался ночевать у Гуннара.
“Солнечные лучики сквозь простыни. Двадцать пальцев на ногах. Телефон.
– Буду ли я разговаривать с Фюном? Конечно. Алло, алло! Да, я, кажется, проснулся. Тут со мной в постели Николай. <…> Постыдно, да, и психологи с полицией не одобряют, но очень здорово. Духовенство на этот счёт, кажется, ещё не определилось. Он уснул, когда мы обсуждали, насколько это по-дружески – спать в одной постели. Даю ему трубку.
Основательно прокашляться вначале.
– Алё, Саманта. Я ещё не так проснулся, как Гуннар. Поздравляю с беременностью. Гуннар мне сегодня ночью сказал. Ты должна мне показать, как менять пелёнки и присыпать ребёночка тальком”. Разумеется, несмотря на эротические эмоции, которые Гуннар будил в мальчике, их совместное пребывание в постели оставалось платоническим.
В новелле есть и детективный момент. Оказывается, Николай – самозванец. На самом деле, он – Миккель, друг настоящего Николая, чья мать договорилась с Гуннаром о том, что пошлёт ему своего сына позировать для скульптуры Ариэля. Но Николай предпочёл потратить выделенное ему время для любовных встреч с подружкой (он постарше Миккеля).
“ – А твои родители знают, где ты? – спросил мальчика Гуннар.
– А у меня их нет. Я живу с дядькой, у которого крыша поехала. Вся одежда, которую я сюда надевал, – Николая. Теперь и кое-какая своя появилась – на твои деньги за позирование”.
Таким образом, становится понятным странное пристрастие мальчика к “нежностям” с Самантой и Гуннаром – он, будучи сиротой, испытывает депривацию любви. В этом плане вполне оправдано, что оба взрослых любовника, к тому времени вполне насытившись своими половыми эксцессами, по очереди целуются и нежно тискают пришедшего к ним Миккеля-Николая, демонстрируя ему свою “дружественность”. Похоже, дело идёт к усыновлению “дружественного” мальчика Гуннаром и Самантой.
В других новеллах Давенпорта налицо точно такое же уважение взрослых к эротическим переживаниям детей, а также к их сексуальной ориентации.
Два плаката
Дружная шведская семья: папа, мама и двое сыновей.
Первый плакат в детской:
“Сорок сантиметров в ширину, шестьдесят в длину, <…> из Амстердама, прикнопленный по четырём углам к стене между этажеркой и комодом, через весь верх <…> – надпись: BAAS IN EIGEN BROEKJE (с голландского: “Хозяин того, что у него в штанах”), и изображены двое обнажённых светловолосых симпатичных хорошо сложённых пареньков с открытыми взглядами, рука одного – на плече другого, оба ещё неполовозрелые, но уже с надеждой пробивается микропушок”.
Отец сказал ребятам, “…что кто-то где-то понимает, как обстоят дела”.
Второй плакат:
“На внутренней стороне двери в чулан, сорок два на шестьдесят сантиметров, также четырёхцветный, с надписью JONG GELEERD (“Юный учёный”) и текстом, о котором у них было самое смутное представление, поскольку в голландском ни бум-бум, изображён встрёпанный голубоглазый мальчишка, спустивший джинсы и трусики до середины бёдер, а тремя пальцами оттянувший крайнюю плоть своего напряжённого и загибающегося вверх пениса”.
<…> “Мама стучала, если дверь была закрыта, спрашивала разрешения войти, не зная толком, чего именно она может не увидеть, папа – временами, если не забывал, Адам – никогда. Поэтому Питер на кровати забавлялся сам с собой, довольный, как мило и без сучка без задоринки это происходит, когда Адам с Кристианом ввалились, наигравшись до одури в футбол, растрёпанные, в одних носках, неся заляпанные грязью башмаки в руках. Здорово, Питер! – пропели оба, и Кристиан, нагнувшись поближе посмотреть, заметил, какая представительная у Питера дудка, с розовым набалдашником. А что, добавил он, если бы мы были не мы? Нам можно, сказал Адам, раздеваясь перед душем. <…> Под душ вместе пойдём, да? Так дружелюбнее”.