Разве не печально, что жизнь, общество, да что угодно, побуждает нас думать? Когда что-то оказывается слишком хорошим, чтобы быть правдой, все тут же говорят: «Довольствуйся этим». Но когда что-то действительно вдохновляет и похоже на чудо, все в этом сомневаются или, в лучшем случае, не доверяют.
И всё же, слишком драматичные истории любви взрывают кассы каждые выходные. Вот и разберись.
Но я отказываюсь соответствовать этим предрассудкам. Я буду верить всем своим сердцем, доверять всей своей душой и с гордостью размахивать флагом.
Мы не спешим вставать — наслаждаемся новым статусом наших отношений посредством благоговейных поцелуев. Наши бесстыдные руки боготворят тела друг друга, и мы мягко обмениваемся обожающими словами против тёплой плоти.
Я знаю, что он сдерживается, опасаясь, что мне больно, — и мне правда больно, — но блаженный бред заставляет меня снова умолять его о том, чтобы он любил меня — медленно и чувственно, — когда в дверь требовательно стучат.
— Мистер Хоторн? — звучит через дверь незнакомый голос. — Простите меня, сэр, но вас требуют внизу сию минуту.
— Спасибо, Барклэй, — громко отвечает Кингстон, поднимаясь с кровати. — Это бабушка, — беспокойно говорит он, быстро одеваясь.
— Подожди меня.
Я хватаю одеяло и мчусь через коридор, мимо Барклэя. Скромность — самое последнее, о чём я сейчас думаю. Мне нужна одежда, которая всё ещё находится в моей комнате, а затем я спешу обратно к Кингстону.
Я почти молниеносно одеваюсь, завязываю волосы и брызгаю водой на лицо — несколько шагов, которые не «провозгласят» бесстыдно его семье, как мы провели прошлую ночь, потому что я почти уверена, что выгляжу абсолютно истощённой.
Встретившись в коридоре, мы сплетаем руки и спускаемся вниз в комнату, где находится Поппи.
Она проснулась, и её глаза открыты достаточно, чтобы источать счастье. Джерард стоит у её постели.
— Бабушка, — голос Кингстона дрожит, пока мы медленно приближаемся к ней, он устанавливает темп нашего шага. — Что случилось? Что я могу сделать?
Она улыбается, красивые морщины от возраста, любви и мудрости на её лице углубляются, когда она отвечает слабым голосом:
— Подойдите и посидите, оба.
Для нас уже стоят два стула. Я занимаю один из них, а Кингстон садится на кровать рядом с ней. Смотрю на Джерарда и, заметив его покрасневшие глаза, посылаю слабую улыбку, передающую, — я надеюсь, — понимание и сострадание.
— Мой дорогой мальчик, — она протягивает бледную, хрупкую руку. Кингстон берёт её обеими руками и наклоняется, проводя ею по своей щеке. — Ты всегда занимал самое особое место в моём сердце с того момента, как родился. И теперь ты занимаешь самое важное место в сердце кого-то другого — кого-то доброго и искреннего, кому я доверяю тебя.
— Бабушка... — умоляюще шепчет Кингстон.
— Теперь я могу уйти с миром, — удовлетворение в её словах соответствует выражению лица.
— Нет! — Кингстон в панике мотает головой. — Отец, сделай что-нибудь! Где врачи? Где лекарства? Кислород? Помоги ей!
Джерард, опустив голову, издаёт скорбный вздох, от которого у меня сжимается сердце.
— Я бы рад, но...
— Но я не приму их, — говорит Поппи, прилагая все оставшиеся силы. — Я пожила, любила и увидела здесь всё. Теперь я готова увидеть своего создателя и своего мужа. Я так скучаю по нему. Я не планирую сражаться, и не хочу побеждать. Так что посидите со мной и расскажите мне о своих планах — всех счастливых вещах, на которые я буду смотреть сверху.
Я слепо ищу руку Кингстона, которую он высвобождает из бабушкиной, и не отпускаю её весь день, пока мы сидим с Поппи и говорим обо всём, о чём только можем подумать. Даже когда персонал приносит обед и чай, я обхожусь одной рукой, отказываясь отпускать его.
И когда опускаются сумерки, я извиняюсь, удаляюсь в дамскую комнату... и не возвращаюсь. Назовите это интуицией или осознанием, основанным на том, насколько медленнее становились ответы Поппи — её шёпот становился хриплым, дыхание более поверхностным, — но я знаю, что время близко.
Иду в свою комнату и звоню домой, прося поговорить с мамой. Объясняю ей, что происходит, и она начинает плакать вместе со мной.
И затем я делаю то, что беспредельно подтверждает, насколько я изменилась. Я не только не прошу поговорить с отцом, но и вообще ничего не прошу.
— Мама, я остаюсь здесь... до тех пор, пока нужна. Я не оставлю его.
— Конечно, дорогая. Я ничего другого и не ожидала. Я люблю тебя, Эхо, и я так горжусь тобой. Всегда гордилась.
— Знаешь, — продолжает она, тихо смеясь, — иногда мне казалось, будто за эти годы я не достаточно тебя опекала. Но стоило чувству вины возникнуть, как оно тут же исчезало, потому что я вспоминала, что тебя никогда не нужна была опека. Ты всегда была мудрой не по годам, уверенной в себе и сильной в своём молчании. Ты любишь Кингстона, и это делает его счастливчиком. Потому что моя дочь никогда не полюбит просто так.
Я стараюсь не всхлипывать.
— Спасибо, мама, за то, что доверяешь мне. Я люблю тебя.
— Я тоже тебя люблю. Будь сильной для него, Эхо, и дай нам знать, если вам что-нибудь понадобится.
— Дам. Люблю тебя, — снова говорю я, прежде чем повесить трубку.
Я стою, затем сажусь и повторяю то же самое, разрываясь между моим желанием быть с Кингстоном и его нуждой в общении с семьёй.
— Мисс Эхо?
Вскидываю голову и замечаю Барклэя в дверях.
— Вас просят спуститься вниз.
Вскакиваю и бегу мимо него, жаждая добраться вниз как можно скорее. Если он хочет, чтобы я была с ним, то там я и буду.
Я уже знаю, что всё кончено, когда вхожу. Кингстон сидит, зарывшись лицом в одеяло, и его содрогающиеся плечи сообщают мне, что он плачет. Джерард кажется онемевшим, пялясь в никуда, его губы крепко сжаты в тонкую линию, а лицо белое, словно у призрака.
Почувствовав моё присутствие, он смотрит в мою сторону и указывает головой на Кингстона, я киваю. Очевидно успокоившись, что теперь я здесь, он покидает комнату.
Я подхожу и кладу руку Кингстону на спину, поглаживая по ней вопреки его содроганиям. Он тянется через плечо и накрывает мою руку своей, и вскоре, кажется, немного успокаивается.
— Её больше нет, — хрипит он, его голос от отчаяния дрожит.
— Телом — да, но не духом. Она всё ещё с нами. Ищи настойчивее, малыш, и ты почувствуешь её.
Он поднимает голову и поворачивается ко мне, проблеск решимости виднеется в его опухших глазах.
— Ты права, любовь моя. Она присмотрит за нами, и ей, наверное, понравилось бы твоё «малыш», — улыбается он. Это героическая попытка пошутить обременена грустью. — Я так рад, что ты здесь.
— Я не могла бы быть где-то ещё. Здесь моё место.
Следующие несколько дней проходят мрачно, мы помогали с организацией, и теперь присутствуем на похоронах Поппи — любимой бабушки Кингстона. Я, может, и знала её совсем недолго, но её слова позволили заглянуть мне ей прямо в душу… и она оставила свой отпечаток в моей… навсегда.
Кингстон ведёт себя тихо, изо всех сил скрывая скорбь на протяжении церемонии и встреч с присутствующими. Он не позволяет мне покинуть его, — можно подумать, я бы ушла, — и с готовностью представляет меня всем как свою девушку.
Когда мы наконец лежим в постели в среду вечером, спустя три дня после похорон, — моя голова на его груди, его губы на моих волосах, — он мягко произносит в темноту:
— Любовь моя, ты сильно разочаруешься, если мы отложим поездку по Эбби-Роуд, которую я тебе обещал?
Я резко поднимаю голову.
— Что вообще подвигло тебя подумать о таком? Конечно же, нет. Я всё понимаю, и это должно быть последней из твоих забот.
Я нежно целую его в губы, затем опускаю голову обратно на грудь.
— Малыш, не переживай обо мне. Ты — всё, что мне нужно. И что-то, что облегчит твою боль. Это всё, что имеет значение.