Вдруг Мона вспомнила об одном давнем поклоннике, о котором она совсем забыла – о клерке из отеля «Империал». Да, надо ему позвонить утром, и тогда я смогу ее встретить за обедом в новом одеянии. Ты что, ревнуешь, что ли? Напрасно. Правда, этот парень молод, но очень глуп, совсем дурачок, зануда к тому же. Он и деньги-то экономит только затем, чтобы ей давать. А иначе он не знает, как с ними управиться – ума не хватает. А за это подержать ее руку украдкой – и хватит с него, он счастлив. Ну, иногда она его и в щеку может чмокнуть – за какую-нибудь особенную услугу.
Так она и гнала без передышки. О фасоне перчаток, который предпочитает, о том, как ставить голос, о походке индусских женщин, об упражнениях йоги, о способах тренировки памяти, о духах, которые соответствуют ее стилю, о том, как верят люди театра в приметы, об их расточительности, интригах, романах, заносчивости, тщеславии. О том, что ощущаешь, когда репетируешь в пустом зале, о всяких шуточках и розыгрышах, происходящих за кулисами, о рабочих сцены, об особом аромате артистических уборных. И о ревности! Там каждый ревнует к каждому. Суета, волнения, ссоры, нервные срывы и – благородство. Мир, в котором десятки других миров. Там можно спиться, стать наркоманом и даже начать видеть чертей.
А обсуждения! По любому пустяку вспыхивает яростная перепалка, переходящая часто в скандал, порой с мордобоем. Иногда кажется, что в них точно бес вселился, особенно в женщин. Среди них только одна есть тихая, но она еще совсем молоденькая, неопытная. А остальные сущие менады, фурии, гарпии. Матерятся, как в казарме. Девицы из дансинга просто ангелочки по сравнению с ними.
Долгая пауза.
Потом ни с того ни с сего она спрашивает, когда слушается дело о разводе.
– На этой неделе, – говорю я, немного ошарашенный такой резкой переменой темы.
– И мы сразу же поженимся? – спрашивает она.
– Ну конечно, – отвечаю и попадаю впросак. Ей не нравится это мое «ну конечно».
– Можешь и не жениться на мне, если тебе не хочется, – говорит она.
– Но мне хочется, – говорю я. – И мы тогда уедем отсюда… найдем себе свой дом.
– Ты правда так думаешь? – вскрикивает она. – Как я рада! Я ждала, чтобы ты это сказал. Я хочу начать с тобой совсем новую жизнь. Уедем от всех этих людей! И ты бросишь свою дурацкую работу. Я найду место, где ты сможешь писать. Тебе больше не надо будет искать деньги. У меня будет куча денег, и ты будешь иметь все, что захочешь. Я притащу все книги, которые тебе нужно будет читать… А может, ты напишешь пьесу, и я в ней сыграю главную роль! Вот было бы чудесно, правда?
Хотел бы я знать, что сказала бы Ребекка, услышь она эту речь? Увидела бы она только актерку или же почувствовала бы рождение нового существа, пытающегося выразить себя? Возможно, не таинственность пустоты была в Моне, а таинственность прорастания? Что и говорить, контуры ее личности были расплывчаты, но это еще не повод для того, чтобы упрекать ее в фальши. Да, порой она прикидывалась, она была хамелеоном, но не внешне, а внутренне. Насчет внешности спорить было нечего – все было ясно с первого взгляда. А вот облик внутренний был словно столбик дыма: чуть дунешь – и он качнется в сторону, изменит очертания. Она была чувствительна, реагировала на каждое воздействие, но не воля других действовала на нее, а их желания. А ее театральность, наигрыш не были средством оттолкнуть или притянуть кого-то к себе, это был ее способ восприятия действительности. В то, что она придумывала, она и верила. То, во что она верила, становилось реальностью, то, что было реальным, то она и играла в соответствии со своим замыслом. Для нее не было ничего нереального, кроме того, чего она никогда не придумывала. Но то, над чем она задумывалась, немедленно претворялось в действительность, становилось реальным, какими бы чудовищными, фантастическими, невероятными ни были бы эти вещи. Ее границы никогда не бывали закрытыми. Было бы ошибкой считать ее человеком могучей воли. Воля у нее была, но не та, что бросает человека в новой или сложной ситуации головой вперед или заставляет его совершить отчаянный прыжок. Здесь речь идет скорее о постоянной настороженности, о постоянной готовности поступать согласно своим представлениям. Она действительно могла меняться с ошеломляющей скоростью, она менялась у вас на глазах с непостижимой легкостью водевильной звезды, поминутно появляющейся на сцене в новых обличьях.
Всю жизнь она играла неосознанно, и вот теперь ее учили делать это сознательно. Они лепили из нее актрису, показывая ей пределы искусства. Они показывали ей границы, которые нельзя переступать в этом ремесле.
У них ничего бы не получилось, дай они ей полную свободу.
18
В назначенный день я предстал перед судом, полный спокойного презрения. Все было оговорено заранее. Мне предстояло лишь поднять руку, произнести дурацкую клятву, признать свою вину и принять заслуженную кару. Судья выглядел настоящим огородным чучелом, украшенным очками с толстыми стеклами и обряженным в черную мантию; ее черные крылья зловеще шелестели в тишине зала. Моя безмятежность, казалось, раздражала его. Словно я не принимал во внимание всю значимость его персоны. А я и в самом деле не видел никакой разницы между ним и медным барьером для свидетелей, между ним и плевательницей. Барьер, Библия, плевательница, американский флаг, толстая тетрадь на его столе, молодчики в форме, призванные наблюдать за порядком в зале и создавать определенный настрой, знания, сваленные в его мозгах, пыльные книги, сваленные в его кабинете, вся философия, положенная в основу закона, очки, сидящие у него на носу, его подштанники, его внешность и его личность – весь этот ансамбль был сооружен для бессмысленной работы слепой машины, ради которой я бы и слюны на плевок не потратил. Все, что мне от этого было нужно – узнать, что я наконец свободен и смело могу совать голову в новую петлю.
Все шло своим ходом, одно за другим, к предусмотренному финишу, где меня раздавят, как упившегося кровью клопа, и вдруг я очнулся, уяснив, что он спрашивает, согласен ли я платить такую-то сумму в качестве алиментов бывшей жене до конца дней моих.
– Что такое? – переспросил я, и он сразу же оживился, предвкушая сопротивление.
Он повторил, что я, мол, должен подтвердить свое согласие платить столько и столько-то регулярно в течение всей моей жизни.
– Я на такую сумму не согласен, – с чувством произнес я. – Я намерен платить… – И я назвал сумму, в два раза превышавшую названную им.
Теперь пришел его черед сказать: «Что такое?» Я повторил сказанное. Он посмотрел на меня как на последнего идиота, затем быстро, словно захлопывая ловушку, рявкнул:
– Очень хорошо! Мы сделаем так, как желаете. Это ваши трудности.
– Это не трудности мои, а удовольствие и право.
– Сэр!
И я снова повторил то, что сказал. Он бросил на меня испепеляющий взгляд, потом жестом подозвал моего адвоката и, перегнувшись через барьер, что-то зашептал ему на ухо. У меня сложилось твердое убеждение, что он выяснял, не требуется ли мне психиатрическая экспертиза. Получив, очевидно, отрицательный ответ, он снова поднял глаза, уставился на меня каменным взором и сказал:
– Молодой человек, известно ли вам, какому наказанию вас подвергнут в случае невыполнения ваших обязательств?
– Нет, сэр, – сказал я. – И не имею ни малейшего желания знать это. Мы закончили? Мне необходимо вернуться на работу.
А там, за дверями суда, стоял прекрасный день. Я решил прогуляться и вскоре оказался на Бруклинском мосту. Пошел пешком через мост, на середине передумал, вернулся и нырнул в подземку. Ни малейшего желания возвращаться в контору у меня не было. Я получил отгул и намерен был использовать его на всю катушку.
На Таймс-сквер я вышел и двинулся в направлении франко-итальянского ресторана на Третьей авеню. В глубине бакалейного магазина, где и расположился ресторанчик, стоял прохладный полумрак. В послеобеденное время здесь никогда не бывало много посетителей. Вскоре я остался вдвоем с крупной, крепко выпившей ирландкой. Она едва не падала со своего стула. Мы завязали с ней довольно странный разговор. О католической церкви. И она все время повторяла как припев. «Папа в полном порядке, но в задницу я целовать его не стану».