Десять двадцать две с половиной! Зловещее крещендо, глухие удары барабана. Все огни почти погашены, светится только слово «ВЫХОД». Луч прожектора направлен в одну точку, и вот из-за кулис появляются сначала пальцы, потом вся рука, потом грудь. Вслед за телом предстает голова, подобно тому, как нимб тянется за фигурой святого. Голова закутана в нечто напоминающее капустные листья, а глаз вообще не видно; все это двигается и напоминает морского ежа, борющегося со стайкой угрей. Карминовые уста ее пупка посылали сигналы притаившегося там оператора беспроволочного телеграфа, чревовещателя, объясняющегося на языке глухонемых.
Еще до резких судорожных движений свою ударную роль начинал играть торс. Клео двигалась по сцене с ленивой непринужденностью кобры. Гибкие, молочной белизны ноги под завесой бисеринок, перехватившей ее в талии. Пунцовые соски прикрыты прозрачным газом. У Клео нет костей, она льется, она переливается: медуза в соломенном парике, покачивающаяся среди волн стекляруса.
И когда она сбрасывает свои звенящие одежды, помпон превращается в тамтам. Там-там. Пом-пом. Том-пом, пом-том.
А теперь мы в самом сердце Черной Африки, там, где струится река Убанги. Две змеи, сплетенные в смертельной схватке. Та, что побольше – констриктор, – заглатывает ту, что поменьше, начиная с хвоста. Маленькая змея – ядовитая и в длину не меньше двенадцати футов. Она сопротивляется до последнего вздоха: брызжет ядом даже тогда, когда ее голова уже в пасти удава.
И наступает сиеста в тени деревьев, пищу необходимо переваривать в тишине. Дикая беззвучная схватка, вызванная не злобой, а голодом. Африка – континент изобилия, где безраздельно царствует голод. Гиены и стервятники – рефери на ринге. Край глухого безмолвия, разрываемого диким ревом или стонами агонии. Все поедается сырым и еще теплым. Жизнь пробуждает могучий аппетит у смерти. Не ненависть, только голод. Голод среди изобилия. Смерть приходит стремительно. Лишь одно мгновение horsde combat 129 – и сразу же наступает пожирание. Маленькие рыбешки, обезумевшие от голода, в считанные секунды оставляют только скелет от большой рыбы. Кровь пьют, как воду. Волосы и шкура тут же идут в дело. Когти и клыки становятся оружием или украшением, ничто не пропадает. Все пожирается живьем под ужасающий рев и рычание. Смерть настигает, как молния в лесу или на реке. Великан защищен от нее не больше, чем карлик. Все – добыча.
Посреди этой беспрерывной борьбы остатки рода человеческого вершат танцы. Голод – солнечная сущность Африки, танец – ее лунная сущность. Танец – выражение голода вторичного: секса. Голод и секс словно две змеи, сплетенные в смертельной схватке. Там нет ни начала, ни конца. Одно пожирает другое, чтобы породить третье, машину, превращающуюся в плоть. Машину, которая действует сама по себе и без всякой цели, разве что производить все больше и больше и тем самым творить все меньше и меньше. Самые умные среди них – те, что отреклись, – кажутся гориллами. Они живут особняком, они населяют деревья. Они самые свирепые из всех – страшнее даже носорогов или львиц с детенышами. Они рычат и ревут. К ним не подступиться.
Везде, по всему континенту, продолжают танцевать. Это вечно повторяющаяся повесть о преодолении темных сил природы. Когда фаллос находится в состоянии эрекции и с ним обращаются как с бананом, мы наблюдаем вовсе не «личный стояк», а общеродовую эрекцию. Это – «стояк религиозный», направленный не на определенную женщину, а на любую женскую особь племени. Всеобщая душа, стремящаяся к всеобщему совокуплению. Человек вырывается из мира животных, придумывая свой собственный ритуал. Он показывает, что становится выше простого акта совокупления.
Голые танцоры в заведениях в больших городах танцуют в одиночку, и это факт огромного значения. Закон запрещает ответные шаги, запрещает участие в таком танце. Ничего не остается в этом танце от первобытного обряда, кроме «вызывающих» телодвижений. Но на что они вызывают, зависит от индивидуальности наблюдателя. Для большинства, вероятно, это не что иное, как необычное соитие в полумраке. Сон о соитии, если быть точнее.
Но что за закон вбивает зрителя в его кресло, словно приковывая намертво? Молчаливый уговор, принятый всеми, что секс – это грязное дело, которое надо творить тайком и выпрашивать за него прощение у Церкви.
Глядя на Клео, я снова вызвал в памяти то самое туловище из Вены. Была ли Клео так же отлучена от общества людей, как тот, соблазнявший меня обрубок, появившийся на свет безногим? Никто не осмеливается наброситься на Клео, так же как никто не решится лапать безногую красотку на Кони-Айленде. Хотя каждое движение Клео словно взято из руководства по самым плотским связям, никому не приходит в голову откликнуться на ее приглашение. Приблизиться к Клео во время ее танца – значит совершить гнусное преступление, точно такое же, как изнасилование беспомощного существа, встреченного мной однажды среди зрителей шоу.
Я думаю о портновских болванках, которые когда-то были для меня символом женской притягательности. Я думаю о том, как образ плотских радостей обрывался ниже торса, заканчиваясь ажурной юбкой из зонтичных спиц.
И в голове моей кружат мысли…
Мы – общество из нескольких десятков миллионов человек, пользующихся равенством и прочими демократическими свободами, помогающими нам жить в довольстве и быть счастливыми и удачливыми во всем – теоретически. Мы представляем чуть ли не все расы и народы человечества на высшей ступени их культурных достижений – теоретически. Мы имеем право молиться, как нам нравится, голосовать, как нам нравится, создавать и принимать наши собственные законы и так далее и тому подобное – теоретически.
В теории все идеально и справедливо. Африка – все еще погруженный во тьму континент, который белый человек только начинает просвещать крестом и мечом. И однако по какому-то странному мистическому уговору женщина, именуемая Клео, исполняет непристойный танец в неосвещенном здании рядом с дверями церкви. Если бы она танцевала на улице, ее бы арестовали; если бы она танцевала так в частном доме, ее бы изнасиловали или искалечили; если бы она танцевала так в «Карнеги-холл», произошла бы революция. Ее танец – насилие над конституцией Соединенных Штатов. Это первобытная непристойная затея, способствующая лишь пробуждению в людях, в мужчинах и женщинах, самых низменных страстей. У этого танца есть, по-видимому, лишь одна почтенная цель: наполнить кассу братьев Минских. Вот в чем дело. И давай-ка прекратим здесь размышления на эту тему, иначе можно свихнуться.
Но я не могу прекратить… Я вижу портновскую болванку, которая под похотливым взглядом космополитического ока обретает плоть и кровь. Я вижу, как выкачивает она страсти из будто бы цивилизованной публики второго по величине города мира. Она берет себе их плоть, мысли, их чувства, их тайные желания и сладострастные грезы и, делая это, калечит их: оставляет им лишь туловище и спицы зонтика. И подозреваю, она лишила бы их и признаков пола, потому что останься они мужчинами и женщинами, как смогли бы они усидеть на своих местах? Я воспринимаю все это стремительное действо как нечто вроде сеанса доктора Калигари, как мастерски поставленный психоаналитический эксперимент. Я уже не уверен, что сижу в театральном зале. Я сомневаюсь во всем, кроме могущества соблазна. И мне очень просто представить себе, что мы все оказались на базаре в Нагасаки, в тех рядах, где продают сексуальные игрушки, что мы все сидим здесь в темноте, сжимая напряженные члены, и мастурбируем как бешеные. Я могу поверить, что мы все в чистилище, среди туманностей астральных миров и что все происходящее перед нашими глазами – лишь мираж, обманное видение мира страстей и распятия. Я могу поверить в то, что мы все приговорены к повешению, что это тот самый момент между провалом в люк и переломом шейных позвонков, который вызывает самую последнюю в жизни и самую сладкую эякуляцию. Я могу поверить, что мы находимся где угодно, но только не в городе с семи– или восьмимиллионным населением, где все свободны и равны, все культурны и цивилизованны, все должны жить в довольстве и быть счастливыми. И самое главное, труднее всего мне поверить, что в этот же день я произнес слова священной брачной клятвы во второй раз в своей жизни, что теперь мы сидим в темноте бок о бок как законные супруги, что мы празднуем этот обряд прыжками на сцене и резиновыми эмоциями.