Выбрать главу

– Еще бы, мать их… – Кронский сокрушенно покачал головой, как бы говоря, что в такой стране, как Индия, иначе и быть не могло.

– Ты-то хоть помнишь Гоза? – повернулся он ко мне со слабым подобием улыбки. – Такой толстощекий человечек, похожий на сидящего Будду.

Я кивнул:

– Еще бы не помнить. Разве не для него я собирал деньги на обратный путь в Индию?

– Гоз был святой, – провозгласил Кронский. Тень облачка пробежала по лицу Гомпала.

– Нет, не святой, – быстро сказал он, – у нас в Индии много людей, которые…

– Знаю, что ты хочешь сказать, – оборвал его Кронский. – Для меня он все равно святой. Дизентерия! Бог ты мой, средневековье какое-то… даже хуже.

И он с жаром начал рисовать ужасающую картину болезней, все еще опустошающих Индию. От болезней он перешел к нищете, от нищеты к суевериям, а от них к рабству, вырождению, отчаянию, безразличию, безысходности. Индия, в сущности, огромный гроб поваленный, покойницкая, где пируют во время чумы британские эксплуататоры вкупе с безмозглыми предателями, раджами и магараджами. Ни слова об архитектуре, музыке, религии, философии, о прекрасных лицах, грациозности и изяществе женщин, пестроте одеяний, пряных ароматах, позвякивающих колокольчиках, гулких гонгах, роскошных ландшафтах, буйстве цветов, нескончаемых процессиях, мешанине языков, рас, типов, брожении и почковании среди смерти и разрушения. Как всегда безупречно точный в статистических данных, он преуспевал только в изображении негативной части картины. Индия умирает кровоточа, это так, но ее все еще живая часть, процветающая в известном смысле, была недоступна пониманию Кронского. Он даже никогда не произносил названия города, для него не было разницы между Агрой и Дели, Лахором и Майсуром, Дарджилингом и Карачи, Бомбеем и Калькуттой, Бенаресом и Коломбо; парсы, индусы, джайны, буддисты – все были для него на одно лицо, все были жалкими жертвами тирании, медленно гибнущими под безжалостным солнцем на празднике империалистов. Тем временем между Кронским и Гомпалом началась дискуссия, которую я толком слышать не мог. Каждый раз, когда доносилось название какого-то города, я испытывал потрясение. Услышать такие слова, как Бенгалия, Гуджарат, Малабарский берег, Непал, Кашмир, сикхи, Бхагавад-Гита, Упанишады, рага, ступа, пракрити, шудра, паранирвана, чела, гуру, Хануман, Шива 48, – и все, я впадаю в транс на весь оставшийся вечер. Как мог человек, осужденный на замкнутое существование врача в таком холодном и жестоком городе, как Нью-Йорк, осмелиться рассуждать о наведении порядка на территории, населенной полумиллиардом живых душ с их огромными, разнообразными проблемами, перед которыми нередко вставали в тупик и великие пандиты самой Индии? Неудивительно, что Кронский так тянулся к безгрешным чудакам, с которыми сталкивался в закоулках преисподней крупнейшей Космококковой компании Америки. Эти «мальчики», как называл их Гомпал (а возраст мальчиков колебался между двадцатью тремя и тридцатью пятью годами), поистине были отборными воинами, избранными учениками. Лишения, которые им пришлось испытать, сначала – чтобы выбраться в Америку, потом – чтобы не околеть с голоду во время обучения, чтобы найти средства для возвращения домой, чтобы суметь отбросить все, что могло бы им помешать всецело отдать себя на благо своему народу, – никакой американец, белый американец, во всяком случае, не может похвастаться чем-либо подобным. И потому, когда кто-то из них время от времени сбивался с пути истинного, превращаясь в комнатную собачонку светской дамы или раба восхитительного танцовщика, я радовался. У меня светлело на душе оттого, что «мальчик»-индиец спит на мягкой постели, ест досыта и вкусно, носит дорогие кольца, танцует в ночных клубах, катается на автомобилях, соблазняет юных девиц и так далее и тому подобное. Я вспомнил молодого образованного парса, увлекшегося некой томной дамой среднего возраста и сомнительной репутации; вспомнил сплетни, ходившие об этой паре, деморализацию, вызванную его поведением среди неустойчивого меньшинства его соотечественников. Это была большая шумиха. С жадным вниманием следил я за его карьерой, допивая в воображении каждый его стакан, который он пригубливал, передвигаясь из круга в круг. И потом, в один прекрасный день, когда я томился в морге, который жена устроила из моей комнаты, он пришел навестить больного, принес цветы, фрукты, книги и сидел у моей постели, и держал меня за руку, и рассказывал об Индии, о том, как чудесно он жил, когда был ребенком, и какие напасти обрушились на него впоследствии, об оскорблениях, полученных от американцев, о том, как он рвался к богатой, блестящей, на широкую ногу, жизни, как ухватился за первый подвернувшийся случай, чтобы достичь такой жизни, и какой это все оказалось пустотой – наряды, драгоценности, деньги, женщины. И он махнул на это рукой. Теперь он хочет вернуться назад к своему народу, страдать вместе с ним, избавить его от страданий, если получится, а нет – пусть он умрет, умрет, как умирает его народ: на улице, нагим, бездомным, отверженным, презираемым, оплеванным, попираемый ногами прохожих, грудой костей, которыми даже стервятник побрезгует. Он хочет этого не из желания искупить грех, не из чувства вины, не из раскаяния, а потому, что Индия в лохмотьях, Индия в гноящихся язвах, умирающая от голода, корчащаяся под ногой завоевателя, Индия значит для него куда больше, чем весь комфорт, блестящие возможности и богатства бездушной Америки.

Он был, повторяю, парс и происходил из богатой семьи, по крайней мере детство его было счастливым. Но были и другие индусы, выросшие в джунглях и в пустынях, ведущие жизнь, которую мы называли животным существованием. Как преодолевали эти темные, забитые создания колоссальные трудности, которые ежедневно вставали перед ними, остается для меня тайной и по сей день. Во всяком случае, с ними я брел по дорогам из деревни в городок и из городка в город, вместе с ними слушал я песни простого народа, молитвы жрецов, мелодии уличных музыкантов, вопли и причитания плакальщиц на похоронах. Из их глаз изливалась на меня скорбь великого народа. Но в этих же глазах я читал и то, что скорбь и отчаяние преодолимы. В их лицах отражался их жизненный опыт, и я читал на этих лицах доброту, смирение, кротость, покорность судьбе, честность и чистоту тех миллионов людей, чьи судьбы поражают нас и кажутся непостижимыми. Они мрут как мухи и возрождаются, они возвращаются во множестве перевоплощений, и число их растет, они возносят молитвы и творят мирные жертвоприношения, они не противятся насилию, и все же никакой иноземный дьявол не может вырвать их с корнем из породившей их почвы и лишить эту почву животворящей силы. Всех видов, всех состояний, всех оттенков, всех верований – их жгли и вытаптывали, как сорняки. Приподнять хотя бы чуть-чуть крышку над этим бурлящим варевом, и голова пойдет кругом: одно подобно грубо обработанным драгоценным камням, другое – редким цветам, третье – словно монумент, четвертое – как горящий лик божества, пятое – будто сгнивший овощ, и все это движется, бесконечно смешиваясь и разделяясь.

Вот из таких размышлений вырвал меня громкий голос Кронского. Оказывается, ему повстречался Шелдон.

– Он хотел нанести тебе визит, кретин чертов, но я от него отделался. По-моему, он собирался одолжить тебе денег.

Сумасшедший Шелдон. Забавно, что он вспомнился мне как раз по дороге домой. Деньги… м-да… Было у меня предчувствие, что еще не раз получу я их от Шелдона. Я понятия не имел, сколько ему должен. Как-то считалось, что мне не надо возвращать ему долги. Я брал все, что он предлагал, потому что это доставляло ему удовольствие. Шелдон был «с зайчиком» в голове, но при том весьма ловкий и хитрый, а вдобавок и очень практичный человек. Он присосался ко мне как пиявка по каким-то так и не ставшим для меня ясными соображениям.

Меня забавляли в Шелдоне его гримасы и то, как, разговаривая, он по-младенчески гукал. Словно его душила невидимая рука. Это в нем отзывался кровавый опыт краковского гетто. Никогда не забуду случай, о котором он рассказывал. Это произошло во время погрома, перед тем как Шелдон сбежал из Польши. Перепуганный до смерти резней на улицах, он бросился домой. В комнате было полно солдат. Беременная сестра Шелдона лежала на полу, и солдаты, сменяя друг друга, насиловали ее. Родители Шелдона со связанными за спиной руками должны были смотреть на это жуткое зрелище. Не помня себя, он кинулся на солдат и был отброшен ударом сабли. А когда очнулся, отец и мать были мертвы, рядом с ними лежало нагое тело их дочери со вспоротым животом, набитым соломой.

вернуться

48

Бенгалия – историческая область на полуострове Индостан в нижнем течении Ганга и Брахмапутры. В 1971 г. в восточной части Бенгалии образовалась республика Бангладеш. Гуджарат – область на западном побережье Индостана, примыкающая к Аравийскому морю. В настоящее время – штат Индии. Малабарский берег – юго-западное побережье Индостана. Кашмир – историческая область в бассейне верхнего Инда. В настоящее время – предмет территориального спора между Индией и Пакистаном. Сикхи – секта в индуизме, в средние века оформившаяся в самостоятельную религию, основные принципы которой единобожие, отрицание каст и идолопоклонничества. Бхагавад-Гита – религиозно-философская часть индийского эпоса «Махабхарата», философская основа индуизма. Упанишады – древнеиндийские религиозно-философские сочинения. Рага – в философской системе Йоги – одно из пяти основных огорчений, любовь. Ступа – храм, мемориальное сооружение, хранилище буддистских реликвий. Пракрити – в индийской философии вечное материальное начало, праматерия. Шудра – низшее из древнеиндийских сословий, зависимые земледельцы и ремесленники. Паранирвана – высшее состояние человеческой души, состояние абсолютного покоя. Чела – ученик у религиозного наставника, гуру Хануман и Шива – божества индуистского Пантеона