– Что ж ты не подойдешь поближе – я ведь не кусаюсь. Голос ее доносился откуда-то издалека.
Часто, когда мы с Мод оставались вдвоем, сознание мое отключалось. Как сейчас, например: я реагировал на нее в каком-то трансе, тело отзывалось на ее зов, но все остальное отсутствовало. Происходила недолгая схватка двух начал, вернее, борьба ее воли с моим безволием. У меня не было ни малейшего желания угодить ее эротическим порывам. Я появлялся здесь, чтобы провести несколько часов и отправиться восвояси, не бередя старых ран и не нанося новых. Иногда, впрочем, я по рассеянности прикасался рукой к ее пышным формам. Поначалу это было что-то вроде бессознательного поглаживания котенка. Но мало-помалу она давала мне почувствовать, что это доставляет ей удовольствие; потом, убедившись, что мое внимание начинает обращаться к ее телу, она резко отбрасывала мою руку.
– Ты забыл, что я больше не твоя жена!
Она любила вот так осаживать меня, понимая, что вызовет этим мои новые попытки, понимая, что тем самым заставит сфокусировать мои мысли вслед за пальцами на запретном предмете – на ней самой. Это поддразнивание служило еще и другой цели – оно пробуждало в ней сознание своей силы: она может дать, может и отнять. Своим телом она словно говорила мне: «Пользуясь этим, ты не можешь игнорировать меня». Пользоваться ее телом я могу лишь унижая другую ради нее. «Я дам тебе больше, чем любая другая, – казалось, говорила она, – если только посмотришь на меня, если ты разглядишь меня, меня настоящую».
Она слишком хорошо знала, что я смотрел мимо нее, что наши центры притяжения оказались в разладе еще большем и угрожающем, чем когда-либо прежде. И ей было абсолютно ясно, что только своей плотью она может меня привлечь.
Поразительно, как давно знакомое нам тело, к которому привыкли и зрение, и осязание, превращается в жгучую тайну, едва мы почувствуем в обладателе этого тела что-то уклончивое, что-то ускользающее от нас. Вспоминаю, с каким вновь пробудившимся пылом исследовал я тело Мод, узнав, что она побывала на осмотре у гинеколога. Особую пикантность ситуации придавало то, что врач был ее давним обожателем, причем одним из тех, о ком она ни разу не упоминала. Ни с того ни с сего она объявила мне однажды, что встретила как-то своего старого поклонника, о котором знала, что ему вполне можно довериться (ничего себе!), и потому решилась позволить ему осмотреть себя.
– Прямо так пришла и попросила себя осмотреть?
– Ну, не совсем так, – ответила она с загадочной улыбкой.
– Так расскажи, как все было!
Мне было любопытно, показалась ли она ему лучше, чем несколько лет назад, или нет. Не попробовал ли он приставать к ней? Он, конечно, был женатым человеком, об этом она мне уже сказала, но не сочла за труд и сообщить, что мужчина он невероятно привлекательный, прямо-таки магнетическая личность.
– Ладно, а что ты испытала, когда легла на стол и раздвинула ноги перед бывшим поклонником?
Она старалась убедить меня, что осталась совершенно холодной, что доктор Хиллари, или как там его, просил ее не стесняться и расслабиться, говорил, что он всего лишь врач, и все такое прочее.
– И тебе удалось расслабиться?
Она опять улыбнулась, улыбнулась одной из тех поддразнивающих улыбок, которые появлялись у нее во время разговоров о вещах «стыдных». Я не отставал:
– Так что же он с тобой проделывал?
– Да ничего особенного. Просто исследовал вагину. – Она не рискнула выразиться «мою вагину». – Пальцами. В резиновых перчатках, конечно, – поспешила она добавить, словно прогоняя мысль, что процедура могла быть чем-то большим, чем поверхностный осмотр.
И совершенно неожиданно вдруг сообщила:
– Он нашел, что у меня все просто великолепно.
– Ах он нашел! Нашел… Он, значит, как следует искал.
Я вспомнил этот случай, потому что она как бы мимоходом пожаловалась, что ее в последнее время снова стали беспокоить старые боли. Несколько лет назад она упала, да так, что ей показалось, что она что-то повредила себе внизу живота. Она говорила об этом так серьезно, что когда взяла мою руку и положила ее прямо к себе туда, на бугорок Венеры, я воспринял этот жест, как совершенно невинный. У нее там были такие густые заросли, сущий терновник, они бы немедленно встали дыбом, если бы в них заблудились мои пальцы-скитальцы, – просто жесткая щетка из проволоки. Но такие лохматые штучки доводят до исступления, когда их коснешься сквозь тонкий бархат или шелк.
Часто в былые дни, когда она носила легкие соблазнительные наряды и вела себя кокетливо и вызывающе, я внезапно прихватывал ее в каком-нибудь людном месте, в фойе театра или на станции надземки. Она свирепела, но я прижимался теснее к ней, закрывая спиной от взглядов, щупал вовсю и приговаривал: «Да никто ж не видит, что я делаю; только не дергайся». Я говорил, говорил, а пальцы все глубже зарывались в ее муфту, и она цепенела от страха. Зато как только гасили свет в зрительном зале, она совершенно спокойно раздвигала ноги и позволяла мне забавляться вовсю. И так же спокойно расстегивала мои брюки и играла с членом, пока актеры играли свои роли на сцене.
У нее и сейчас внизу все полыхало. Это хорошо ощутила моя рука, гревшаяся возле ее споррана 56. А слова ее все продолжали журчать: она боялась, что наступит неловкое молчание и уже нельзя будет делать вид, что не замечаешь моей тяжелой руки на своем теле.
Идя навстречу ее молчаливой просьбе, я прикинулся страшно заинтересованным в ее дальнейших рассказах. Я напомнил ей о ее покойном отчиме – ну конечно, она тут же оживилась: стоило только воскресить это воспоминание, я немедленно ощутил горячее прикосновение ее руки к моей; она словно вдавливала мою руку в себя. Пальцы мои перебирали жесткие завитки ее волос и продвигались все дальше и дальше, а она все говорила и говорила о своем отчиме. Два чувства смешались во мне. Когда-то, когда я только начал захаживать к ним, я жутко ревновал ее к этому человеку. Женщина двадцати двух лет, в самом, как говорится, соку сидит на коленях у своего «папочки» и о чем-то воркует с ним низким, постельным голосом – нестерпимое зрелище! «Я его люблю», – говорила она, будто это ее совершенно извиняло: ведь слово «любовь» звучало для нее абсолютно целомудренно, в нем она не ощущала никакого плотского привкуса.
Такие сцены происходили летом, и я, нетерпеливо дожидаясь, когда же этот мышиный жеребчик отпустит ее, снова вспоминал ее жаркую наготу, едва прикрытую легким, почти прозрачным по летнему времени, платьем. А сейчас это предоставлено ему! Я почти физически ощущал ее вес у него на коленях, как она плотно сидит, как вздрагивают ее бедра, как бессознательно прижимается ее зад к застежке его брюк. Я понимал, что как бы безгрешны ни были намерения старикана, этот созревший плод, упавший ему в руки, не мог не волновать его. Только труп мог остаться нечувствительным к дыханию жизни, к жару, исходившему от ее юного тела. Да, чем больше я ее узнавал, тем естественнее казался мне этакий наивный, но весьма действенный способ, которым она предлагала себя. И не так уж далека от нее была мысль об инцесте; если уж ей предстояло быть «схваченной» кем-то, то она предпочла бы, чтобы это совершил ее «любимый папочка», а то обстоятельство, что он не был ей родным отцом, что не родственные чувства притягивали его к ней, что он ее «выбрал», только упрощало ситуацию, если, конечно, Мод в самом деле могла позволить себе открыто взглянуть на вещи. И я никак не мог выбить из нее эти отвратительные, извращенные представления о любовных отношениях. Она хотела, чтобы я ласкал ее, как ласкают детей, нашептывал всякую милую чепуху, баловал, нежил, забавлял. Ей хотелось, чтобы все шло по этому чертовому кровосмесительному образцу, с невинными объятиями и поцелуями. Она и знать не желала, что у нее имеется гайка, а у меня винт. Ей хотелось любви с многозначительным молчанием, вздохами, пожатиями рук украдкой. Я был слишком прям, слишком груб для нее.
Потом, когда она отведает настоящий вкус этих вещей, она чуть ли не свихнется – от страсти, от гнева и ярости, от стыда, унижения и всего прочего. Она никак не могла предположить ни того, что это так приятно, ни того, что это так омерзительно. Омерзительно было самозабвение, охватывавшее ее. Сознание, что нечто, висящее у мужчины между ног, способно заставить ее позабыть обо всем, выводило ее из себя. Ей так хотелось быть независимой – ведь уже выросла, перестала быть ребенком! И никакой посредник между ней и тем, в чем она уступала, в чем она сливалась, в чем она обменивалась ощущениями, ей не был нужен. Она глубоко таила в своей груди некое маленькое плотное зернышко и только ему, этой своей сути, могла позволить давать наслаждение повинующемуся телу. А то, что тело и душа нерасторжимы, особенно в акте совокупления, возмущало ее больше всего. Она всегда вела себя так, словно, отдавая свою дыру во власть пениса, она лишалась какой-то крупицы своего подлинного «я», какого-то элемента, потерю которого нельзя ничем восполнить. И чем яростнее она сопротивлялась этому, тем глубже было ее погружение в экстаз, тем полнее самозабвение. Никакая женщина не совокупляется так бешено, как истеричка, стремящаяся сохранить ясность рассудка.