Похоронная церемония была назначена на одиннадцать часов. Несколько человек – самые близкие родственники – собрались у церковного крыльца за полчаса до начала. Геру пришло проводить в последний путь совсем немного людей. Но может, оно и верно? Много ли тех в нашей жизни, о ком мы можем сказать: вот мой друг, вот мой брат, вот та, которая любила меня больше самой себя, вот те, кто отдавал последнее, что было у них самих? Что заставляет толпы людей собираться на кладбище? В основном корысть – разумеется, не по отношению к покойному, ему все равно, но похороны – это своего рода фуршет или вечеринка, на которой можно завязать полезные знакомства. Так бывает на похоронах криминальных авторитетов, влиятельных чиновников, авторитетных политиков… Поверить в искренность толпы можно, когда хоронят большого артиста. У многих и впрямь горе не только написано на лицах – оттиск его остается в душах и всю оставшуюся жизнь потом напоминает о себе.
Гера не был вором в законе, он избегал публичной политики, предпочитая оставаться в тени во время своей работы в администрации. Странно, но публичная слава Кленовского не прельщала. Сказывалась прежняя откатная деятельность, для которой огласка подобна гибели. К тому же на свете – и на этом, и на том, куда теперь ушел Гера, – нашлось бы куда больше людей, при одном лишь упоминании его фамилии разражавшихся отборными проклятиями. Да, этот парень многим испортил жизнь…
Итак, среди провожающих были Герины родители, до этого не видевшие друг друга много лет, его сестра с третьим по счету мужем (семейная жизнь у девушки как-то не заладилась), его первая жена Маша с двумя детьми от Германа, мальчиком и девочкой, в компании своего нового мужа, бывшего военного летчика, перешедшего на работу в какое-то наземное учреждение, и, наконец, родители Насти и сама она, стоящая в сторонке и с возрастающим изумлением смотрящая на кучку оживленно галдящих родственников. Похоже было, что скорбный повод, по которому все эти люди оказались вместе, их нимало не огорчал. Никто не плакал, все оживленно болтали между собой, изредка слышались смешки, дети играли в салочки, а Герин отец затеял какой-то спор с отставным военным летчиком, и оба кипятились, отстаивая каждый свою правоту. Лишь папа Насти отделился от прочих, подошел к ней, обнял:
– Как ты, дочка?
– Плохо мне, пап.
Отец сразу всполошился:
– Что?! Сердце?! Может, валидол тебе? У матери возьму сейчас, подожди.
Настя отмахнулась:
– Душа болит. От этого валидол не поможет. Я ведь любила его, понимаешь? Я больше никого так никогда не любила. Я имею в виду, ни одного мужчину я не любила так, как его.
Отец лишь молча стоял рядом, слушал, кивал. Вдруг вспыхнуло где-то поблизости и пошел треск: «Везут! Едут!» К церкви по узкой дороге двигался внушительных размеров кортеж: черный лакированный катафалк, множество таких же черных и лакированных автомобилей. Замыкал процессию монстроподобный военный грузовик с привязанным к нему орудийным лафетом. Миг – и процессия запрудила собой всю небольшую церковную площадь, а множество машин так и осталось стоять в этом узком, кое-как залатанном после зимы проезде. Из машин высыпали какие-то люди, построили родственников в шеренгу, принялись деловито суетиться, вытащили из катафалка закрытый гроб и как есть, не снимая крышки, споро занесли его внутрь церкви. Настя увидела, как из самой длинной машины вылез некий высокий чин федерального уровня и, окруженный толпой охранников, прошел вдоль шеренги родных и близких покойного. Мужчинам пожал руки, женщинам сказал по два-три сочувственных слова, детей потрепал по щеке рукой, облитой черной перчаткой. Настя была в шеренге последней, и чин ее как будто и не заметил, в сопровождении молодцев в штатском проследовал вслед за гробом. За ним, как за непререкаемым вожаком, потянулись и все остальные.
В церкви началось отпевание. Батюшка, ошалело поглядывая на высоких гостей, несколько раз сбился, читая канон, но никто не придал этому значения. Пока священник распевал псалмы и помахивал кадилом, Настя спросила своего отца:
– А гроб-то почему закрыт?
Тот пожал плечами:
– Не знаю. Может, так положено при церемонии отпевания? Наверное, сейчас откроют.
Но открывать никто не собирался. После отпевания все те же люди вынесли гроб на улицу и установили на лафете. Федеральный чин со значением поправил виндзорский узел галстука и произнес небольшую банальную речь в легком миноре.
Хотя Настю сперва и оттеснили на задний план, она все же сумела пробиться поближе к лафету. Толком не зная, к кому тут можно обратиться, она спросила какого-то представительного господина с хищным крючковатым носом и волевым подбородком, отчего нельзя открыть гроб:
– Тут Герины родные, нам всем хотелось бы в последний раз взглянуть на него, проститься по-человечески. Понимаете?
Представительный насупился, отчего-то подергал себя за левое ухо, словно хотел проснуться, и ответил:
– Не на что там смотреть, девушка. Фарш один.
Настя чуть не упала от такого ответа, у нее подкосились ноги, и, если бы не подоспевший вовремя отец, она растянулась бы прямо возле обладателя крючковатого носа:
– То есть как фарш? Что вы такое говорите?
Представительный помрачнел еще больше и раздраженно отрезал:
– То и говорю. В машине он сгорел, ничего не осталось, кроме фрагментов тела. Поэтому хороним в закрытом гробу. И хватит тут вопросов, я вам отвечать не обязан.
Настя, понимая, что спорить с ним бесполезно, отошла, опираясь на отцовский локоть. Меж тем гроб с останками Кленовского сняли с лафета и на руках занесли на территорию кладбища. Большой чин сел в свой лимузин и уехал, за ним исчезли почти все остальные машины. В закрытом гробу останки Геры были преданы земле под звуки военного духового оркестра и плач родных и близких, чье горе в этот невероятно трогательный момент казалось еще более пронзительным. Спустя короткое время все было закончено. Могилу забросали свежей землей, насыпали холмик и завалили его еловыми ветками, цветами и венками. После этого все остатки эскорта, включая орудийный лафет, исчезли, и вновь пустынным стал узкий проезд, бывший столь для многих дорогой с односторонним движением, их последним путем.
Настя уже не могла рыдать. И вовсе не потому, что выплакала все слезы, просто ей в какой-то момент стало казаться, что она попала внутрь некой костюмированной буффонады. И оркестр, и пошлое надгробное слово напыщенного чиновного индюка, и закрытый гроб – веяло от всего этого какой-то странной фальшью. Разумом понимая, что ничего подобного быть не может, что все совершенно серьезно – и даже более чем, – сердцем Настя ощущала странный привкус игры, ненатуральности, лжи во всем происходящем. И чем больше она уговаривала себя, заставляя поверить в то, что видели ее глаза, тем больше все в ней восставало против того, чтобы раз и навсегда уверовать в смерть бывшего мужа. Закрытый гроб, который запретили сопровождать близким родственникам, скорость и деловитость всех этих официальных лиц, немногословие крючконосого, но главным образом, конечно, то, что она так и не увидела труп, – все это питало Настины сомнения и в конце концов раздуло их до непомерной величины. С этим уже сложно, даже невозможно было жить. Сомнения требовали, чтобы их опровергли.
Несколько дней после похоронной цермонии Настя тщетно пыталась убедить себя в том, что ее подозрения – несусветная глупость, что фарс, на котором она присутствовала, – это истинные похороны Германа и там, в заколоченном деревянном футляре, на самом деле покоятся сейчас его обезображенные останки. Почти неделю она терпела, пытаясь отвлечься, заняться хоть какими-то делами, но груз неопределенности все сильнее тянул ее, словно якорь, прочно засевший в илистом дне, не давал двигаться дальше, заставляя топтаться на одном месте. Настя поняла, что у нее вряд ли получится начать новую жизнь, не отделавшись от этих царапающих душу и сердце якорных клыков.