Всё это разместилось в жирных охристых пятнах, где, потягиваясь, давал советы дед:
«На мир как смотреть, таким и увидишь. Возьми хоть еду — ежедневно разогревай, добывай хлеб в поте лица — Божье наказание! А ты думай: какое счастье, что завтра опять проголодаюсь, а то паштет из гусиной печёнки уже не лезет… Эх, Артём, — гладил он внука по голове ладонью такой широкой, что в ней помещались три туза, — только дураки оставляют после себя миллионы, после умных остаются дыры в карманах.»
Сам дед старался жить так, чтобы его смерть никто не оплакивал. Он со всеми был на короткой ноге, не подпуская к себе ближе, чем на вытянутую руку, и легко влезал в долги, вылезать из которых предоставил наследникам.
Однажды дедом овладела непонятная маета, он слонялся по комнатам, не зная, куда себя деть, раскладывал пасьянс, который раньше всегда сходился, а теперь — нет, брал за роялем несколько нот и тут же захлопывал крышку. «Надо побриться», — решил он, проведя ладонью по щетине. Намылив щёки, он до синевы скрёб их опасной бритвой, потом насухо вытер полотенцем. Одеколон дед не пользовал, считая, что тот сушит, а кожа у него и так дублёная. Потом он долго смотрел в зеркало, не выпуская из рук полотенца, с которым не расстался и на вокзале. Там он взял билет в один конец, и больше его не видели.
А теперь у Артёма самого были виски цвета соли и глаза как ночь. И ему казалось, что за окном мелькают огоньки, что в его поезде давно не объявляют станций, а в кармане — билет в один конец.
На стене угрожающе пробили часы, путаясь, поползли кривые тени. Артём Дериземля надрезал мизинец и капнул в сурик крови.
Семьи он не завёл, потому что ему на роду было написано обвенчаться с краской. Таких зовут пустоцветами. «Это молодость гоняется за удовольствиями, а старость их избегает, — учил он своих несуществующих внуков. — Потому что, испытав удовольствие, невыносимо жить.»
Словно хищная птица, Артём вонзил грязные ногти в холст и долго смотрел, как в зарубках сочится его отчаяние.
За газетой отец курил трубку и, читая о политике, не успевал менять точку зрения. Он и сам писал статьи, а когда их публиковали, жаловался:
Отчего так? Писал — верил, а перечитываю — стыдно.
А это потому, что в тебе живут двое, — отзывалась мать, помешивая на огне суп, — один — глухой, который не слышит, что говорит, а другой — немой, который слышит, но сам ничего сказать не может.
Тогда Артём только зря оттопыривал уши, а когда его имя удлинилось на отчество, понял, что мать права, что и в нём тоже живут двое: слепой, который на ощупь, будто впотьмах, водит кистью, и зрячий, который замечает все его промахи, но сам не сделает и мазка.
Из мастерских Артём на каникулы приезжал домой, продолжая под стук паровозных колёс смешивать в голове краски, ища тот единственный цвет, обозначающий будущее. А оно лежало на ладони. На перроне его встречала только мать, а отец избегал его даже в доме за резным палисадом.
«Думал, человеком станешь, — читалось в его глазах, — а ты — мазилка.»
Поначалу Артём обижался, решив, что будущее у каждого своё, а его — не имеет цвета: прислушиваясь к чужим словам, он уже махнул на себя рукой, когда однажды вдруг понял, что расхожие истины звенят как монеты, но правды в них ни на грош.
Свет из окна ложился прямоугольником на холодную мостовую. Высунувшись по пояс на улицу, Дериземля вспомнил парочку, непробиваемую, как булыжник. И зачем скупать искусство, которого недостойны? Артём пожал плечами и подумал, что прожил на свете, как в гостинице, что он везде был чужой, а свои на земле те, кто вращают её в коротких толстых пальцах.
«Ну, черти, — повернулся он к полотну, — вы у меня ещё попляшете, намалюю-ка я вас со спины, с чугунными затылками — вешайте тогда в интерьере.»
С одиночеством в молчанку не поиграешь — Артём давно разговаривал с собой.
И всю жизнь его сопровождал один и тот же сон.
Кисточкой из овечьей шерсти, которую считал золотым руном, Артём поведал и его. Будто идёт он по дороге, а впереди несут гроб. «Кого хоронят?» — спрашивает он. И не дожидаясь, кричит, поражённый страшной догадкой: «Так вот же я — живой!» — «Это тебе только кажется…» — молчат в ответ.
А потом дорога расходится, и на развилке возле заросшего мхом валуна процессию встречает оборванный нищий.
«Налево ли, направо, — ухмыляется он из ночи в ночь, — а всё равно — в ад.»
Просыпаясь, Артём долго трёт глаза, вспоминая, куда ведут все дороги, и подушка у него мокрая от слёз.