Но Цыц не всегда был убийцей, и его тяготило это ремесло. Вечерами, развалившись на кушетке, он отматывал жизнь назад, снова и снова просматривая её плёнку, пытаясь найти тот роковой поворот, который вывел на скользкую дорожку. Он видел, что каждый шаг имел тысячи причин, и любой мог стать ошибочным. Ему казалось, что в каждое мгновенье он, точно витязь на распутье, выбирает из дорог, которые ведут в тупик. И всё же искал то главное, с чего всё началось. Судьба, убедился он на сеансах своего домашнего психоанализа, это слепой, который ходит в шапке-невидимке, — шишек от неё не сосчитать, а саму не ухватишь. Прошлое представало сплошной пеленой, однако Соломон погружался всё глубже. И вот однажды перед ним мелькнуло веснушчатое лицо. «Отдай пистолетик», — во весь рот ухмылялся рыжий мальчишка. У него не было передних зубов, и, выглядывая из-за женской юбки, он показывал язык, просунув сквозь зиявшие дёсна. «Отдай, Соломоша», — ласково потребовала женщина. Соломон спрятал игрушку за спину. Нахмурившись, женщина погрозила пальцем. Соломон вспомнил, что водяной пистолет был его, что, запершись, плакал от обиды, кусая кулаки — женщина приходилась рыжему матерью.
Семён Талый был по-прежнему веснушчат, а вместо передних зубов у него блестели золотые фиксы. Соломону понадобилось немного времени, чтобы найти его. И ещё меньше, чтобы убить. Так он вынул мучившую его занозу, но всё равно был обречён — продолжал мстить миру, стремясь восстановить в нём справедливость.
Жизнь расставляет всё по местам и всем правит, — рассуждал он как-то на воровском сходе. — Она сама по себе, а мы — сами. Вот скажите, разве можно остановить старость? — Он погладил лысину. — Нет, слепая воля толкает нас от колыбели к могиле, а мы можем только созерцать её…
Ну ты, Шопенгауэр! — расхохотался лидер другой группировки.
И развязал кровавую бойню. Цыц не терпел, когда его ловили на плагиате.
«Настоящий философ всегда доморощенный, — говорил он. — И я горжусь, что мало учился!»
Однако в кармане у него лежал университетский диплом.
На другой день после исчезновения Галактиона Цыц собрал своих людей:
Ищите, ищите, человек не иголка!
Но между станциями пол тыщи вёрст.
Возьмите карту и прочешите каждую.
На это уйдут годы.
Хоть десятилетия!
Оставшись один, Цыц подошёл к зеркалу.
«Я достану тебя из-под земли, Галактион, — фыркнул он, раздувая ноздри, как лошадь. — Не будь я — Соломон Цыц!» История набирала обороты, и пятыми в неё попали
ДЕРЕВЕНСКИЕВ каждом дворе держали кур и гнули спину на огороде. Летом мужики до зари уходили на сенокос, а бабы стряпали, относя в поле дымившиеся кастрюли. Суровыми же сибирскими зимами теснились по избам, пуская в сени скотину. И всё равно голодали: неделями ели мёрзлую картошку и, урча животами, пугали на печках блох. Отупев от бесконечной работы, свою жизнь они принимали равнодушно и покорно, как времена года.
Однако с появлением Галактиона всё переменилось. Они стали одеваться по моде и, забросив дела, всё чаще запрягали телеги.
«Сапоги прохудились, — робко оправдывались они, собираясь в город. — Да и за лекарством: вчера дети зелёные яблоки грызли — животы болят…» Деньги хранились у старосты, он выдавал их сначала под расписку, а потом — просто так. На мелочь не обращали внимания, а крупными тратами ведал Галактион. Когда в Бережках появилось электричество, он, как и обещал, на высоченном дубе установил антенну. Бережковцы готовы были проглядеть глаза: телевидение вошло в их плоть, так что многие стали рассматривать и свою жизнь, как бесконечный сериал. Хотели завести и телефон, но за пределы деревни звонить было некому, а в ней легче докричаться. Свалившиеся деньги служили бережковцам волшебной палочкой, по мановению которой строят рай. Но Галактиона не благодарили. За всю жизнь не видя больше драного тулупа, они были равнодушны к чужой собственности. Если кто-то нашёл клад, разве он не обязан делиться?
Теперь Галактиону доверяли настолько, что брали с собой в город. От бестолковых покупок он хватался за голову:
— Не швыряйтесь деньгами — нас выследят!
— Не осторожничай, — ржали ему, — к нам зимой — на санях, летом — на лошадях, а в распутицу — на вертолёте.
В этой богом забытой дыре был и свой учитель — благообразный, сухонький старичок с голубыми глазами. Школу он устроил на дому, отгородив угол цветастой занавеской, за которой показывал азбуку и, хрустя костяшками, учил счёту. Этим он занимался по утрам, а в остальное время пил.
«Народ надо держать в строгости, — говорил он теперь, насмотревшись политических передач. И задирал палец, как раньше, когда учил грамоте: «В строгости, но — в любви».