А жизнь шла своим чередом. О. Евлампий крестил, венчал, отпевал. В пост ели картофель, на масленицу — блины. Работу запивали брагой, а близнецы Трофим и Трифон, крепкие, как молот и наковальня, засучив рукава, гнули на спор подковы. В Рождественские морозы братья запирали кузню и, выйдя за околицу, задирали полушубки, показывая друг на друга пальцем, орали во всю глотку: «Посмотрите, какой урод!» Народ хохотал. Не смеялся только Лаврентий. Для него не существовало сходства, он видел лишь различия.
Лаврентий рос худым, долговязым, с бледными, впалыми щеками, постоянно сутулился, как колодезный журавль. В церковной лавке он отпускал свечи, масло для лампад, горбясь за конторкой, на глаз отмерял ладан, сливаясь в углу с собственной тенью. На него косились, как на диковинку, но его известность не шла дальше суеверного шёпота и сплетен на посиделках.
Подлинная история Лаврентия Остроглаза началась жарким июньским полуднем одна тысяча восемьсот семнадцатого года, когда у церковной ограды остановились верховые в охотничьих костюмах.
— От Самсона не уйти, — уверенно заявил Ртищев, наводя подзорную трубу.
Травили зайцев, борзые подняли огромного русака и теперь гнали его по лугу, петляя в густой траве. Было слишком далеко, Ртищев крутил окуляр, но ничего не видел.
— Ставлю на Рыжего, — с показным равнодушием бросил соседский помещик, жуя травинку.
У Ртищева мелькнуло недовольство. Но он не отступил.
— Тысячу, — небрежно кивнул он, не отрываясь от трубы. — И Самсона в придачу.
Князь Артамон Ртищев старел быстрее снаружи, чем изнутри. У него сменилось три жены, но он так и остался холостяком, верным конюшне и псарне. Он умел подрубать уши легавым и принимать жеребят, а его скакуны и гончие славились на всю губернию. Любил он похвастаться и английским ружьём с верным боем, и расшитым бисером ягдташем. Но особой его гордостью была голландская труба, линзы которой, как он уверял, шлифовал сам Спиноза. Раз в месяц Ртищев приглашал окрестных помещиков на облаву, леса тогда наполнялись криками загонщиков и лаем собак, которые задирали хвосты перед чужаками. Они метались между деревьями быстрее своих теней, а хозяева, подбадривая любимцев, сравнивали их достоинства.
«Самсон лапу сломал», — заскрежетало рядом. На бревне сидело безресничное чудовище и, расставив длинные, как у кузнечика, ноги, сплёвывало между колен. Ртищев обомлел, его усадьба насчитывала полторы тысячи душ, удержать которых в памяти мог лишь вороватый приказчик, но князь не терпел дерзости — вешая за рёбра, не спрашивал имён. «Тварь бессловесную грех наказывать, — говорил он с усмешкой, — тварь говорящую грех не наказать». Развернув коня, он уже вскинул плеть, когда заметил скакавшего загонщика. «Беда, барин! — издали закричал тот, ломая на ходу шапку. — Самсон в мышиную нору угодил!»
В гостиной у Ртищевых висела картина, изображавшая степную грозу. Она восхищала плавностью красок, тонким переходом от пепельной земли до тёмно-синего, освещён-ного молнией, неба. Но живший в господском доме уже неделю Лаврентий видел грубые мазки, в нелепом хаосе громоздившиеся друг на друга. Он, как кошка, различал десятки оттенков серого цвета, разбирался в нюансах зелёного не хуже белки, а в блеклом колорите ночи не хуже совы. Для него не существовало основных тонов, а цвет в зеркале был иным. Он видел размашистую подпись художника на обратной стороне холста, а под грунтом — тщательно замалёванный испорченный набросок. Он мог бы стать великим живописцем, но целое для Остроглаза распадалось на фрагменты, след от каждого волоска в кисти он видел отдельно, и выложенная на полу мозаика представлялась ему лишь грудой разноцветных камней.
Его навестил о. Евлампий, просил Ртищева отпустить воспитанника, но тот отказал. На другой день старик принёс накопления, встав на колени, со слезами молил о выкупе, и опять получил отказ. Вернувшись в сторожку, о. Евлампий слёг и больше не поднимался. Он лежал, разбитый ударом, и слышал, как прихожане, кормившие его с ложки, вздыхают за окном: «Ни жив, потому что безнадёжен, ни мёртв, потому что не даёт себя забыть».
И тихое довольство постепенно сползло с его лица.
У Артамона Ртищева был брат Парамон, погибший в итальянскую кампанию. Быть может, поэтому он любил все парное: стены его кабинета украшала пара турецких пистолетов, в пролётку запрягал пару гнедых и даже слова выстреливал по два: «Да, можно», «Нет, нельзя», «Пошёл вон!» С Кавказа он привёз двух горцев Аслана и Бислана, которые всюду сопровождали его, сверкая кинжалами в распахнутых бурках. Вспоминая родные аулы, они часто рассуждали о чести, но Лаврентий видел их карманы, набитые краденым табаком и мелочью, которую они забирали у горничных, изменявших с ними мужьям-лакеям. Видел он, и как напрягалось их кожаное копьё с обрезанной крайней плотью, когда из покоев выходила княгиня. Он видел всё, но молчал, не подозревая, что для других это может быть тайной.