А между тем вокруг заполыхало восстание, которое не разбирает ни правых, ни виноватых. Все ненавидели всех, и каждый перетягивал Бога на свою сторону.
От запаха сырой земли Мирона душил кашель, и он, задирая ноздри к солнцу, грел их, упираясь затылком в горб. Уже три дня шли они по лесу, питаясь комарами, сосущими их кровь, и ещё три — топтали степной ковыль, когда невнятное бормотанье Нозара перебил гогот гусей и набат церковного колокола.
Однако к затерянной в глуши деревне вышли невовремя — на неё налетел отряд Вишневецкого.
Пан Иеремия, как кошка, смотрел на мир вертикальными зрачками, разрубал человека так быстро, что половинки успевали увидеть друг друга, и под солнцем вращал над головой саблю, оставаясь в тени. Он не любил ходить вокруг да около: чтобы познать вещь, ему, как зверю или ребёнку, нужно было положить её в рот. Вокруг него грудились люди в чёрных капюшонах, с косыми скулами и челюстями, как серп. Они уже спалили церковь греческих отступников и теперь, кидая смоляные факелы, поджигали жилища. «Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают, — размахивал плетью предводитель. — Пришёл Судный день, и незачем сластить пилюлю!» Рассыпавшись по деревне, вишневцы с гиканьем хватали всех без разбору, вырывая с земли, как сорную траву, отправляли на небо. Их капюшоны уже пропитались семью потами, а они продолжали бесноваться, пока, наконец, не устали.
— Какой вы веры, убогие? — отставив назад локти, растянулся на гумне пан Иеремия.
В зубах он перекатывал соломинку, на которой, как пиджак на гвозде, висела съёжившаяся улыбка. Ударяя кулаком в грудь, Нозар завыл, было, об униатстве, расплющивая палец о проколотые уши и отрезанный язык. Но обида, как камень в почках, изводит, пока не выйдет. И Мирон подстерёг случай — шагнув вперёд, чтобы спутник не видел его губ, выдохнул:
— Греческой.
Иеремия поморщился и выплюнул соломинку.
— Завтра Пасха, — стеганув плетью по сапогу, вскочил он, — так что одного отпускаю.
Мирону словно нож под ребро сунули, ни жив, ни мёртв, он опустился на колени. А Нозар пустился на хитрость.
— Он говорит, — едва успевал переводить Мирон заплетающимся языком, — что ты переживёшь его только на день.
Глаза Иеремии налились кровью.
— Одного из двух, — прохрипел он.
И тут Нозар Правда стал Богом. Ибо только Богу доступно отречься от себя. Обогнув Мирона, он в три шага покрыл расстояние, на которое отстал от него за годы, и, заглянув в кошачьи зрачки, прочитал в них своё будущее.
Иеремия всё понял без слов. Повернувшись, он сделал жест людям в капюшонах, и те поволокли Нозара на площадь. Он едва успел скинуть штаны, как уже смотрел на мир, сидя на колу. Хлынул дождь, капли, смывая кровь, застучали по лужам, а первая же молния, испепелив, вознесла Нозара на небеса. Но Иеремия этого не дождался. Оседлав коня, он поскакал навстречу судьбе, увозя в перемётных сумах преступление и наказание. На другой день он сел разговляться и, закусив мёд солёным арбузом, свалился под стол, предоставив лекарю дивиться скоротечности лихорадки.
А Нозар, возможно, пополнил бы список местных святых, если бы Иеремия не вырезал деревню под корень, пощадив лишь детей. Они выросли в диком, обезлюдевшем крае, вдалеке от дорог, и со временем среди них укрепился культ Правды. «Вы пережили светопреставление, — воздев персты, наставлял их Мирон, — на ваших глазах умер Бог. Царство Господне не от мира сего», — вёл он их по лесам, где сумрак сгущался наперегонки с выплывавшей поверх деревьев луной. И постепенно глухота и немота стали главными атрибутами Бога, наряду с беспомощностью и неприкаянностью. В неокрепших сердцах Кол заменил Распятие, Нозар вытеснил Христа. Мирон Оныкий, его единственный апостол, сын, предавший отца, переписал главы его жития, как раньше переписывал главы библейских преданий. «Прошлое, что мертвец, — оправдывал он себя, — на него всё спишешь». Пройденные дороги зарастали бурьяном, и Мирон понял, что книга и жизнь дополняют друг друга: в жизни давят репей — в книге распускается цветок.