…Сына Василия нарекли в честь отца, Василием Васильевичем, и не было во всей округе никого, кто был бы настолько «не от мира сего», насколько этот чудом выживший и спасенный невесть куда пропавшей повитухой-монахиней отрок. Набожен был с раннего детства, на ночь клал под образами поклоны, часто раздумывал о чем-то, а окликнешь его, так насупится и все молчком. В десять лет заявил отцу-матери:
– Пустите в монастырь Алексеевский, не по мне это – в миру быть.
Василию-отцу его слова не по сердцу пришлись. Хозяйство за эти годы он нажил большое, а детишек по дому девять человек бегало. Васька – старший сын, отцу главный помощник. На него и землицу, и все хозяйство думал отец оставить. Случись что – старший сын вместо отца всей семье кормилец.
– К монасям собрался? На крестьянском поту да на костях оброк собранный прожирать да пузо нагуливать? Ну, я блажь-то из тебя выбью и к труду мигом приспособлю. Сдергивай портки! Выпорю, так небось лень монастырская прельщать перестанет.
«Лень» проходила. Правда, ненадолго, и бывал Василий Васильевич бит отцом часто. Веры своей он от того не оставил, а, наоборот, в ней окреп. В свободное время ходил к местному акуловскому священнику, учился грамоте и к тринадцати годам складно читал Писание и псалмы, а в пятнадцать пристрастился сам буковки выписывать. Отец был мужиком неграмотным, занятий старшего сына не одобрял, твердо решив женить Ваську, как только исполнится тому семнадцать лет.
– Женится, свои дети пойдут, за хозяйством присмотр понадобится, так ужо и от книжек своих поповских отвернется. Не до них станет, – по-мужицки просто рассуждал Василий-старший.
…Весною одна тысяча семьсот семьдесят второго года просватал отец Василия за четырнадцатилетнюю дочку такого же, как и сам он, коновала из соседней деревни. Звали девушку Анастасией. К тому времени избу Василий-старший перестроил, сделал хороший пятистенок, и молодым отвели отдельную горницу: по тем временам дело невиданное, только у зажиточных мужиков и водившееся. А еще через четыре года прижили молодые троих сыновей. Отец нарадоваться не мог: мужские руки в хозяйстве – самая великая важность. Василий-старший строил планы на будущее, копил деньгу, полученную от частой торговли в базарные дни по соседним селам кониной да хлебом, и думал старшего сына от себя не отпускать, чтобы все в одну мошну стекалось, то бишь к нему самому.
Василий-сын отцовских планов чурался. Да и к жене своей, к деткам особенных чувств не питал. У отца в доме жить было похлеще, чем на каторге. Вставали в четыре утра, работали до черной ночи. О спасении души думать было некогда. Тут не душу в чистоте да в благости удержать, тут бы ног не протянуть от такой работы. Василий-младший плотничал, работал на отходном промысле и в Акулове появлялся редко, не чаще двух раз за год. Раз в Кременчуге, при устройстве потолка в местном храме, упал с двадцатиметровой высоты спиной навзничь и полгода прохворал, несколько раз находясь на пороге смерти.
Именно тогда, в болезненном бреду, он увидел сон. Вокруг небо со звездами и солнцем, по воздуху идет старец. Подходит к Василию и протягивает ему какую-то книжку.
– Что это, старче? Кто ты? – Василий бредил, слова, слетавшие с его губ в яви, были неразборчивы, но там, во сне, его услышали:
– Отныне быть тебе пророком в своей стороне. За то муки примешь и страсти, а все по-твоему станет, как ты скажешь. За это и будут гнать тебя и звать сызнова. Имя свое переменишь, назвавшись в честь первого невинно убиенного. А себя тебе не назову до срока. Свидимся еще. – И таинственный старик исчез, перестал сниться, а Василий с той поры пошел на поправку и через три недели встал на ноги. Сна он не забыл и спустя месяц вновь вернулся в родную деревню.
Дальше больше, и замыкался Василий Васильевич в себе все чаще и чаще. Уйдет один куда-нибудь, и не докличешься его. А сам ляжет в стог, смотрит на небо и молчит. Спросит кто-нибудь:
– Что замыслил?
Ответит:
– С Богом говорю. Бог меня к себе зовет, чтобы я его именем людям пользу приносил, упреждал, о будущем рассказывал.
В деревне за такое поведение прозвали Василия Васильевича «ковыркнутым». Идет он по деревне, а ему в спину шепотком:
– Вона, ковыркнутый пошел.
А он и ухом не ведет. Знай бормочет себе что-то под нос.
…В году одна тысяча семьсот восемьдесят пятом, на Троицу, решился. Пошел он тайно к речке, снял одежу, какая была, рядком ее чинно разложил на берегу, взял узелок с запасной рубахой и портками, в речку зашел, переплыл ее, одной рукой загребая, на другом берегу переоделся да и пошел себе вперед, не оглядываясь. В реке его долго искали, да решили, что течением далеко снесло. Так его и отпели всей деревней. «Одежа на берегу, а самого нету, значит, утоп. А раз так, то упокой Господи душу усопшего раба твоего».
И пошел наш Василий лаптями версты мерить. Скитался, подаянием кормился, что добрые люди жертвовали, и так дошел до самой столицы Российской, города Санкт-Петербурга. Справился, где дом барина, князя Нарышкина, и, явившись к тому на двор особняка на Английской набережной, попросил его принять.
Нарышкин пребывал в благодушном настроении и со своим акуловским крепостным мужиком пожелал встретиться.
– Кто таков?
– Васильев, плотник.
– А звать как?
– Василием.
– Чего же тебе надобно, Василий Васильев, что ты ко мне из самой Тулы добирался? Али на приказных моих жалобу имеешь?
– Нету у меня жалобы, барин, да и сам я жалобщиком отродясь не был. А дай ты мне вольную, вот зачем я к тебе, – Василий опустил голову в ожидании отказа.
– Однако! – Лев Александрович Нарышкин от такой наглости мужицкой изумился до крайности. – Да ты, как я погляжу, то ли глуп, то ли смутьян?
– Не смутьян я, – мотнул головой, – а о том, каков я умен, людям судить. Сам я раб Божий, обшит кожей и к Богу стремлюсь, ан не дают мне.
– Ежели я всем, кто к Богу стремится, буду вольную давать, то мне служить некому станет. Зря ты пришел, мужик. Возвращайся назад.
– Барин, – Василий упал на колени, – не откажи. В другом себя искать намерен, жизни людские вижу наперед, как о том в видении было, когда в Кременчуге помирал. За то меня и отпустили, болезнь отвели. А не выполню, как наказывали, преисполнится земля Русская горем.
Нарышкина, его императорского двора обершталмейстера, наследника одной из старейших дворянских фамилий, как и всякого аристократа, такая непосредственность рассмешила.
– Так ты у нас за пророка? Навроде Илии аль Кассандры троянской? Сведать желаю, каков ты пророк. А ну-тко скажи мне: вот я утерял камзольную заколку бриллиантовую. Весь дом перевернули, а той заколки не сыскали по сию пору. Так, может, ты ответишь, раз тебе многое ведомо, где она?
Василий дерзко глянул на барина:
– О мелочах не предсказываю. Так же и Иисуса-спасителя к мелочам сатана искушал!
Нарышкин побагровел:
– Что-о-о! Так ты, безумный, еще и предерзлив! На конюшню, под вожжу захотел, на порку смертную?!
– Нет. Я за вольной пришел. А коли скажу, где твоя потеря, отпустишь меня?
– А вот ты вначале скажи.
– У жены она лежит чужой, с которой ты, барин, в гостевых связях состоишь. А лежит она отдельно, и о том никто не ведает. В ее дому, под половицей закатилась, там, где вы говорили последний раз.
Нарышкин от удивления раскрыл рот. О его связи с женой дворянина Ищеева доселе никто не знал, и даже сплетен при дворе о том не ходило, а тут… И ведь был он в прошлую пятницу в доме ищеевском, покуда самого хозяина не было дома. И в спальне раздевался, а после одевался второпях… Вдруг правда?
– Откуда тебе ведомо сие?
– Мне, барин, многое ведомо. Пусти ты меня.
Нарышкин решился:
– Пошлю вот человека с именной запиской туда, где ты указал. Пусть поищут. Найдет, так дам тебе вольную. А не найдет, прикажу запороть тебя до смерти.
– На то твоя воля хозяйская.
Брошь-заколка, подарок императрицы Елизаветы предку Нарышкина за то, что поддержал ее восхождение на престол да в том поучаствовал, нашлась в спальне изумленной Наталии Ищеевой аккурат за половицей. Нарышкин, вертя в руках доставленную пропажу, раздумывал. Чудо явил ему крепостной, так зачем его отпускать?