Выбрать главу

— Матушка Божия! Благодарю Тебя за всё-всё-всё, что ты мне, грешнице, помогаешь! Матушка Божия! Помоги таточке моему, чтобы у него конёк выздоровел! Помоги маме Агафье, чтобы у неё ручки не болели! Помоги братику Тимочке, чтобы у него буковки писать получалось! Помоги сестрёнке Анечке, чтобы она меньше заикалась! Матушка Божия! Сделай, чтобы сосед Кирюша не стал пить вино и жену свою Любушку больше не бил! Матушка Божия! Помоги, чтобы у нас на огороде картошечка опять хорошо уродилась! Матушка Божия! Сделай так, чтобы всем было хорошо, а я стала монашечкой! Матушка Божия! Помоги мне, чтобы я научилась так любить Боженьку Иисуса, как батюшка на проповеди говорил! Матушка Божия! Я так хочу всегда быть с Тобой и с Боженькой Иисусом!

И лилась, лилась горячая детская молитва от чистого любящего сердечка, возносилась светлым лучиком к чудотворному образу Царицы Небесной, исполненная несомненной веры в любовь и помощь Владычицы, Матушки Божьей…

Ещё любила Машенька клиросное послушание, когда в будние дни (в праздничном-то хоре — ого-го какие певчие были!) ставили её с сёстрами петь на крылосе. Голосок у Машеньки был высокий, звонкий — чисто колокольчик! Даже грозная мать Геронтия (мать Драконтия, как называли её меж собою певчие сестры), управляющая железной рукой будничными хорами, питала к Машеньке тёплое чувство, и порой, гневно сверкая очами из под сдвинутых бровей на сфальшививших в Херувимской альтов, незаметно из под рукава широкой рясы совала в ручку маленькой «певчей» завёрнутый в цветную бумажку леденец.

Там, на крылосе, вливаясь своим чистым голоском в общее умилительное звучание хора, словно сплавляясь с другими певчими в одно большое поющее сердце, износящее из себя в чуткое Небо песнь покаяния, надежды и радости, Машенька ощущала свою причастность к тому неземному Ангельскому служению, которое нельзя описать, нельзя понять, можно только слегка предвосхитить и восхититься этому неописуемому блаженству бытия в Боге.

Крепкие, упругие её пальчики умели быстро сплетать шерстяные монашеские чётки, уверенно и туго стягивая крестообразно каждый узелок и словно вплетая в него старательно произносимую при этом молитву: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного».

Помогала Машенька и звонарям: старой, но крепкой, почти совсем оглохшей матери Синклитикии и молчаливой, мужеподобной телесно, но кроткой и робкой духом инокине Гермогене. Врождённым музыкальным чутьем мгновенно схватывая мелодику и ритм каждого звона, Машенька заставляла весело «выпевать» свою партию доверенные ей маленькие «звонцы». Каждый раз, спускаясь по мощным деревянным ступеням колокольни, мать Синклитикия улыбалась морщинистым ртом поддерживающей её под локоток девочке: «Быть тебе звонарём, девка! Экий в тебе к колоколам талант!»

Правда, в своих мечтах о монастыре Машенька отнюдь не помышляла парить над обителью вместе с разлетающимся в концы вселенной ликующим звоном, заставляя оживать могучие чаши колоколов.

Иное послушание было предметом её восхищения и сокровенного желания.

Стоя на богослужениях, по благословению благочинной у «богородичного» подсвечника близ солеи, ловко манипулируя постоянно обновляющимися разнокалиберными свечками, Машенька с замиранием духа поглядывала в боковую «пономарку», где торжественная в своём погребальном схимническом кукуле, опустив долу светящиеся тихой ласковостью, плохо видящие земной мир голубые глаза, царствовала безмолвствовавшая схимонахиня Гавриила.

Все алтарные принадлежности: могучий семисвечник, кадила, лампады, подсвечники — всегда сияли начищенным серебряным блеском; облачения священников, диаконов и алтарников были чистыми и отглаженными до хруста; ни единой пылинке-паутинке не находилось места во всем пространстве громадного гулкого алтаря. Как мать Гавриила успевала поддерживать подобное совершенство, не мог представить себе никто, тем более что на уход за алтарём оставалось не так уж много времени с учётом ежедневных утренних и вечерних богослужений, во время которых сама схимонахиня, уступив алтарь во власть служащей братии, замирала в углу «пономарки» согбенной молчаливой статуей, и во всё время церковной службы лишь ритмичное передвижение чёточных узелков в её узловатых, сработавшихся пальцах свидетельствовало о наличии жизни под чёрным в белых крестах покровом схимы.

Стать алтарницей!

Входить, как некогда маленькая Дева Мария, во Святая Святых храма Божьего!

О! Это было пределом мечтаний юной «трудницы»! Там, за ажурной золотой стеной иконостаса, жила Великая Тайна, там совершалось Нечто неземное, там хлеб и вино становились Святыми Дарами Божьей Любви — Телом и Кровью Боженьки Иисуса!

Той самой Кровью, что так отчётливо видна на Его светлых ладонях, обращённых к людям со святой чудотворной иконы!

Там, в алтаре, вместе с батюшками и диаконами сослужат Святые и Ангелы! И, может быть, именно потому так благоговейно замирает в своём углу мать Гавриила, что своими подслеповатыми, почти не видящими земной мир глазами, она зрит совершающееся там Нечто Великое Небесное?

Снаружи, со стороны малой звонницы, раздались мерные удары колокола. Дежурный пономарь созывал братию к полунощнице. Мать Селафиила, прихрамывая, подошла к подсвечнику, чтобы загасить догорающие свечи и поправить фитиль на негасимой лампаде. Её почти полностью слепые глаза не препятствовали ей в выполнении этой нехитрой работы, она давно уже приспособилась делать её наощупь.

Не торопясь, она скрюченными многолетней работой заскорузлыми пальцами, трудно сгибающимися в деформированных давним артрозом суставах, аккуратно загасила догорающие остатки свечей, оставив гореть один, самый высокий огарок. Затем затушила маленький огонёк лампады в старинном выпуклом стаканчике трёхцветного стекла.

Наощупь добавила в него масла из стоящей внизу пластмассовой леечки, очистила от нагара верхний край фитильной трубочки и кончик нитяного фитиля, оставленным гореть кусочком свечи вновь зажгла в темноте маленькую кругленькую звёздочку «негасимой».

Что-то напомнил ей этот выпуклый «богатый» стаканчик лампады…

Ах, да! Конечно! Именно в таком же подаренном на Святую Пасху любимой крёстной лампадном стаканчике празднично горел огонёк, когда в Светлый Четверг отец, Агафья, мать Епифания и сама семнадцатилетняя Маша решали её — Машину — судьбу.

— Ну что ж, деточка! — отец взволнованно теребил в больших крестьянских руках кисточку плетёного из разноцветных шёлковых нитей «пасхального» пояска. — Раз душа твоя жаждет монашества, и если есть на то воля Божья…

— Есть, конечно! — не сдержав чувств, перебила его Епифания. — Да она же сызмала наша — монастырская!

Её, Никитушко, все наши матери уже давно как свою сестру принимают! А Нюшенька-то блаженная, человечек Божий, она же при тебе не раз её «Машенькой-монашенькой» называла! А устами Христа ради Юродивых Сам Господь говорит!

— Не стрекочи, сестра! Сам понимаю! — Отец глубоко вздохнул. — Ладно! Так порешим: до осени ты, Маша, при семье, помогай по хозяйству. А к Покрову забирай её, сестра, в свою обитель, пусть будет в нашем роду ещё одна молитвенница за нас, грешников…

— Спаси тебя Бог, таточка! — бросилась обнимать отца Маша.

— Хорошо, брат! — поднялась из-за стола грузная монахиня. — Ладно решил, пусть будет так!

Шёл одна тысяча девятьсот четырнадцатый год.

К Покрову уже вовсю бушевала Первая Мировая Война.

Звон повторился. Мать Селафиила, привычно ориентируясь в пространстве домовой игуменской церкви, подошла к двери, сняла с крючка на стене старенькое драповое пальтишко, накинула поверх апостольника такой же старенький пуховый платок…

В точно таком же стареньком Агафьином платке (сама Агафья в жару металась уже третий день), в заношенном армячке, грубой домотканой юбке и стёртых лапотках стояла Маша на железнодорожной станции, глядя как её любимый «таточка» вместе с другими рекрутами, призванными на войну, обритый наголо, в грубой солдатской шинели и налезающей на глаза папахе растерянно выглядывает из зарешеченного окна: как же так, разве с таким количеством детей, да в его возрасте, призывают в армию?