Перрон наполнился людьми, она натолкнулась на какого-то солдата в гимнастерке без пояса и с пивной бутылкой в руке, чуть не упала, но только просительно-виновато посмотрела на него. Когда она, задыхаясь, с колотящимся сердцем, добежала наконец до четвертого вагона, с него уже никто не сходил, и проводник со скучающим видом смотрел на буфера.
Лопухиной не было, целовались какие-то старички, носильщики кричали «Сторонись!», какое-то крикливое семейство кого-то встретило, не то приехало само, ничего нельзя было понять, потому что все они старались перекричать друг друга, и только девочка в форме школьницы, с букетом в руках, застенчиво шла позади, забытая всеми. Несимпатичная пара — он стройный, стильно одетый, модный, а она простецкая, некрасивая кубышка — растерянно стояли над чемоданами, поджидая носильщика.
Мужчина обернулся, и у Татьяны Сергеевны ноги приросли к земле: это был Андрей.
— Вы… вы… — оказала некрасивая женщина и закричала ей чуть ли не в самое ухо: — Я Лопухина, я Лопухина! Сашка, помоги, сядьте на чемодан, успокойтесь!.. Ну, не надо же плакать, господи…
Но плакала, кажется, она, а Татьяна Сергеевна смотрела. Подошел носильщик и, склонив голову набок, привычный ко всякому, терпеливо ждал конца представления.
Мальчик, до ужаса похожий на Андрюшку, смущенно стоял переминаясь, — казалось, ему было неловко и не по душе все это.
— Как же вы нашли меня? — удивленно спросила Карелина.
— Я искала вас с сорок пятого года, вы уехали из Свердловска неизвестно куда, я искала через Министерство просвещения, потом я писала…
Но Татьяна Сергеевна плохо слышала то, что она говорила.
— Андрюша, подойди сюда, — сказала она.
— Меня звать Сашкой. Здравствуйте, — корректно, сдерживаясь на виду у людей, сказал паренек. — Я вас представлял совсем другой…
— Вещи к такси понесем? — спросил носильщик; ему никто не ответил, он стал деловито пропускать ремни сквозь ручки чемоданов.
— В каком же ты классе, Саша? — спросила Татьяна Сергеевна.
— В десятом, — баском ответил он, глядя исподлобья, точь-в-точь как Андрей.
— Как же вы доехали? — дрожащим голосом спросила Татьяна Сергеевна. — В вагоне было хорошо, не холодно?
Потом они как-то поехали домой, и приехали, сбежались соседи — бабка Феня, машинист Павел Карпович с женой, — охали, ахали, потом они ушли. Татьяна Сергеевна что-то делала, помогала ставить вещи, снимать пальто, щегольски одетый тоненький мальчик подавал ей воду в чашке с отбитой ручкой. Лопухина же была кругленькая, сбитая, проворная. Руки у нее были крупные и с мороза красные, косы по-деревенски расчесаны с пробором и закручены узлом, она даже говорила, как-то непривычно для слуха «акая».
— Я привезла фотографию, это все, что осталось, — оказала Лопухина, доставая из чемодана потертую любительскую карточку времен войны. Андрей, улыбаясь, исподлобья глядел в аппарат, на нем была ушанка и полушубок, тот, что так нестерпимо отдавал овчиной.
Только теперь Татьяна Сергеевна словно пробудилась, она увидела все и поверила во все — что это правда, что это жизнь.
Она прижала руки к щекам и наконец зарыдала от мучительно горького счастья — за себя, за всех вдов, матерей, дочерей, за все горе их и за все их муки; она понимала, что это ей одной так улыбнулась судьба, а скольким миллионам — нет. Что страшно подумать, как шли и гибли живые люди. Что хотя страдания и будут вечно, но должны же наконец кончиться эти кошмары прошлого, этот анахронизм, это дикарство, это варварство, чтобы Сашке, детям Шубмана, Хабарову, Петрову, Тряпкину довелось уже жить в мире без войн, в мире умном, коммунистически справедливом и совершенном.
Так должно быть, потому что люди идут к настоящему, дети будут счастливее отцов — да будет так на земле. Будьте счастливы, люди!..